Инна Кошелева - Пламя судьбы
А между тем Яшвиль уже вводил его в гостиную с большим столом под зеленым сукном.
Даже играя в паре с Зубовым, Николай Петрович не смог собраться – оба остались в проигрыше, и немалом. Подвыпивший Яшвиль, чувствуя себя в ответе за «учителя», пытался объяснить фавориту императрицы:
– Платоша... Ты на него не злись. Ему и не должно везти, ибо везет или в любви, или в картах.
У графа задергалась щека, и неожиданно для окружающих он ответил на шутку гневной вспышкой:
– Прошу не касаться моих дел и не совать нос туда, куда не положено.
Как порох вспыхнул и южный человек Яшвиль, ответивший дерзостью и обещанием не иметь дела с бирюками, предпочитающими глупую деревенскую жизнь жизни столичной и просвещенной. Все шло к дуэли. И если бы не Измайлов, не любивший скандалов за картами и потому выманивший Яшвиля в другую комнату, а после и вовсе под каким-то предлогом из своего дома спровадивший, неизвестно, чем закончилось бы представление Шереметева-младшего «нужному человеку».
...По дороге в Кусково граф чувствовал себя препротивно. Трезвый утренний ум был согласен с батюшкиными «предупредительными» суждениями. Зарекался не связываться с девчонкой, с дитем, да норов подвел. Теперь распутывай узелок.
В то же время он жалел Парашу, как никогда никого прежде не жалел. Впервые в жизни он как бы вошел в чужую шкуру, ее обида ранила сильнее, чем свои собственные обиды, а мало ли их было? Он закалился, а бедный ребенок... Как загладить свою вину? Что сделать? Что сказать? Происшествие было какое-то нечеткое, непонятное, отношения – и того более. Храбрый в простых и однозначных ситуациях, в подобных сложностях граф был, как и многие мужчины, очень нерешителен. И потому решил он положиться на судьбу, а пока прекратить занятия в библиотеке, тем более что требовались уже самые настоящие репетиции.
Лето катилось к своему концу. Кусковский театр еще не был по-настоящему переделан, новую машину для сцены изготовить не успели. В конце концов все же решили показать «Колонию» этим летом, в прежнем театре, пригласив самых близких знакомых. Приехало куда больше народу, чем ожидалось. Собрался весь свет, прослышав о затее молодого графа устроить домашний театр на европейский манер. Ходили слухи о редкой певице, которую Шереметеву удалось отыскать среди собственных крепостных. Сплетни разожгли любопытство: влюбленность Николая Петровича ни для кого не являлась секретом, о ней не знал только он сам. Точнее – не хотел знать.
Дни от поездки к цыганам до премьеры были самыми горькими в жизни Параши. Она боялась разговора с барином. Тысячи раз прокручивала в уме тысячи возможных диалогов. Объяснит так... Нет, так... Или, как Белинда, будет абсолютно искренней и откроет ему все свои чувства. Сегодня же... Нет, завтра... И только через неделю она поняла, что разговора не будет. Поначалу это просто потрясло ее. Она не интересна ему, все так просто. Но согласиться с этим было невозможно, и память услужливо подсовывала детали: то, что произошло тогда в карете, не может случаться с каждой. Он был как ребенок, нуждающийся в ласке и утешении. Трепетность, нежность – их ни с чем не спутаешь.
Репетиции шли на сцене, и вел их Вороблевский. Иногда в зал входил граф, но тут же, посмотрев действие минут пять, уходил. Все эти пять минут ей было больно дышать, смотреть, слышать. Только необходимость петь переключала в ней что-то и приносила облегчение. Все кончено. Но в глубине души, на самом ее дне хранилось другое знание: она и граф уже связаны, и связь эту не оборвешь собственной волей. На самом деле взаимное притяжение только растет, и потому ничто не кончено. Все впереди!
Зал был переполнен. Гостей принимал старый граф, а Николай Петрович укрылся от всех в боковой ложе. Больше всего он волновался за Парашу. Под силу ли ей целых два часа пробыть на виду? За этой мыслью крылась другая: выстоит ли она без его поддержки? За этой, другой, таилась и вовсе не выявленная, им самим для себя не высказанная – не слишком ли болезненным стал для нее разрыв? Он виноват. Он опытен, почти стар, она – девочка. Бросить ее одну в такой момент». От мысли о ее беззащитности начинало ныть в груди. Вдруг обнаружившая себя способность переживать за другого человека мучила его, изнуряла.
Но как только пошло действие, он забыл обо всем, что не было музыкой и... Белиндой.
Как хороша оказалась его Белинда! Не поющая статуя, не российская примадонна домашнего замеса, а неповторимая возлюбленная. В Белинде-Параше обнаружилась чувственная яркость расцветающей женщины. Откуда эта волнистая линия полуповорота? Грудь невысокая, но дающая плавный сход на талию, волнующее расширение в бедрах, линия ноги удлиненная и напрягшаяся из-за высокого каблука – коварного изобретения французов, только что достигшего России. Как загораются глаза мужчин, как провожают они взглядами каждое движение Ковалевой на сцене!
Параша вошла в красную девическую пору. В богатом, алом с голубым рисунком, парчовом платье, со сверкающей драгоценными камнями диадемой в смоляных волосах, она была не просто хороша, а еще и недоступна величественна. Николай Петрович видел перед собой настоящую, породистую женщину, о такой можно только мечтать. Все рядом с ней «мебель», фон. Буянова – обученная коровница, Дегтярев – застывший на месте хорист, Кохановский – партнер, подбрасывающий слова. А вот Белинда-Жемчугова отвечает на все в опере происходящее неожиданно тонко и страстно, одновременно пылко и изысканно. И всем в зале интересно смотреть только на нее, только с нею поражаться, печалиться, страдать, ликовать.
И голос ее ни разу не потерялся среди других голосов. Неповторимым тембром своим и выразительностью он околдовывал, вознесенный над остальными голосами. Граф всегда верил в миф о сиренах. Скована воля, и все обеты забыты. Только бы видеть ее, только бы слышать ее снова и снова. Помани она пальцем – сию минуту, на глазах у всех пойдет он в мир светящейся жемчужной лазури.
– Фора! Фора! – взорвался зал театра, как только Параша закончила арию в финале. Молодые мужчины протиснулись к сцене, чтобы бросить к ее ногам кошельки. Некоторые из них вскакивали на сцену, чтобы отдать золотые броши, кольца.
Николай Петрович не помнил, как очутился с Парашей рядом.
– Умница! Какая же ты умница! – целовал он ей руки. – Кланяйся, милая! Я виноват перед тобой. Прости.
Она кланялась, вызывая новый взрыв оваций.
Со сцены граф соскочил, чтобы занять место в первом ряду рядом с батюшкой, который словно вылил на него ушат холодной воды:
– Дурень! Девке-то руки... При всех... Щенок!
Хорошо, что аплодисменты заглушали довольно громкий шепот старика. Боже мой! Какое значение имеет то, что он граф, а она – крепостная. Они оба музыканты, и ближе их нет в этом зале.
За кулисами они бросились друг другу в объятия. Ничего не было, ничто не может их разлучить. Тому, что началось в полутемной карете, суждено продолжиться.
– Какой успех, Пашенька! Твой успех...
– Ваш!
– Какая Белинда! Я не знал тебя... Я не знал, что ты так красива...
Она не оттолкнула его – напротив, приблизившись, уткнулась лицом в его грудь.
– Я... Я люблю тебя.
– И я вас.
– Ты придешь?
В этот миг аплодисменты в зале достигли нового пика, и Параша, высвободившись, побежала кланяться, а вернувшись, сказала:
– Я приду.
– Я велю Калмыковой, тебя выпустят после десяти вечера. В мой кабинет...
Ни граф, ни Параша не видели Буяновой, укрывшейся задником и слышавшей весь их разговор.
Параша лихорадочно примеряла платья перед зеркалом. Одно, второе, третье – на лежанке образовалась гора отвергнутых нарядов. Алое! Она знала, что все оттенки красного ей идут. Именно в этом алом она была с ним в Грузинах у цыган. Приложила платье к груди, огненные блики усилили природную яркость лица. Хорошо. Но тут представила, как пойдет в алом мимо Калмыковой. Да и во дворце ей может кто-нибудь встретиться. Нет, лучше серое, невидное.
Торопясь на свидание, Параша забыла закрыть на задвижку дверь и вздрогнула, почувствовав на себе взгляд Буяновой. Закрылась платьем:
– Ты что, Анна?
– Да вот пришла. Думала, ты празднуешь успех, французское с подружками распиваешь. Хотела присоединиться.
Буянова была разодета по-праздничному. Зеленое платье из плотного шелка, изумрудная брошь, кольцо этой броши в пару, высокая прическа, делавшая Анну еще выше. Пышность форм и одновременно статность. Победная, безусловная красота освещалась огромными кошачьими глазами. И на Парашу Анна смотрела сверху вниз, да еще с оттенком презрения. Гостья кивнула на груду одежды:
– Куда собираешься на ночь глядя? Уж не сам ли тебя перчаткой вызвал?
– Кто – сам? Какой перчаткой?
– Что ты дурой прикидываешься? Не старик, разумеется, – он так, за бок или за что другое подержаться еще может, а то, зачем по ночам зовут, ему не под силу. Молодой барин, вот кто. Он и мне на столике перед зеркалом перчатку либо платок с монограммой не один раз оставлял.