Джордж Оруэлл - Глотнуть воздуха
Странные штуки выделывала с людьми война. Всего три года назад я, шустрый помощник продавца, угождавший за прилавком: «Да, мэм! Сей момент, мэм! Желаете ще че-нибудь, мэм?» – и видевший себя в мечтах солидным лавочником, об офицерстве помышлял не больше, чем о посвящении в рыцари. И вот уже я – на голове фасонистое кепи, вокруг шеи желтый воротник – важно расхаживаю среди новоявленных, частично даже от рождения благородных, господ офицеров. И главное, как будто так и надо. Ничего не казалось тогда странным.
Тебя вертело и крутило в недрах громадной машины, а ты безвольно подчинялся, даже не помышляя хоть как-то воспротивиться. Явись вдруг в людях чувство элементарного протеста, никакой войне не продлиться бы дольше трех месяцев. Военным осталось бы только сложить манатки да разойтись по домам. Ну почему я оказался в армии? Почему миллионы других идиотов прямо-таки рвались исполнить свой воинский долг? Отчасти ради лихой молодецкой забавы, отчасти «Англия, моя Англия!», «нигде и никому британцев не сломить!» и прочий хоровой песенный рев. Долго ли он гремел в сердцах? Большинство парней вокруг меня позабыли про все это гораздо раньше, чем мы добрались до Франции. Бойцы в окопах не горели патриотизмом, не пылали ненавистью к кайзеру, не болели душой за маленькую храбрую Бельгию и брюссельских монашек, которых проклятая немчура насилует на столах (почему-то всегда именно «на столах», словно хуже и быть не может). При этом тайных замыслов сбежать у ребят тоже ведь не возникало. Машина полностью и безраздельно владела тобой. Тебя срывало с места и несло куда-то, в самые невообразимые места, и если б даже закинуло на луну, ты бы не слишком удивился. Вот можно ли представить, что после ухода в армию я лишь однажды побывал в Нижнем Бинфилде (приезжал на похороны матери)? Звучит невероятно, но тогда это вышло как-то само собой. В определенной степени из-за Элси, которой я, конечно, месяца через два-три писать перестал. Она наверняка нашла себе еще кого-то, однако очень не хотелось с ней столкнуться. Иначе я, наверно, все-таки добыл бы коротенький отпуск и съездил навестить мать, провожавшую меня в солдаты с сердечным приступом, но, несомненно, испытавшую бы гордость при виде сына в армейском мундире.
Отец умер в 1915-м. Я тогда был во Франции. Признаюсь, мне сегодня от отцовской смерти больнее, чем в те дни. В ту пору я и это принял вестью из череды обычных скверных новостей, почти спокойно, с тупым окопным безразличием. Помню, как выполз на порог блиндажа, чтобы при свете разобрать письмо, помню потеки материнских слез на строчках, ноющую боль в коленях и вонь вокруг. Мать мне писала, что страховой полис отца был заложен за приличную сумму, но на счету денег осталось совсем мало, а «Сарацин» готов выкупить лавку с запасом товара, немного даже приплатив за клиентуру и репутацию. В общем, у нее набирается чуть больше двухсот фунтов, не считая мебели, и сама она пока что поживет в деревне, у кузины, жены счастливо избежавшего призыва мелкого арендатора из Доксли, в нескольких милях от Уолтона. Планы «пока что». Мир стал ощущаться неустойчивым, непостоянным. В старые времена (с конца их едва минул год) подобная ситуация считалась бы кошмарным бедствием. История со смертью отца, продажей магазина и вдовой, оставшейся при паре сотен за душой, увиделась бы длинной душераздирающей трагедией с финальной сценой – похороны нищего. Но война приглушила все людские чувства вплоть до драматичных переживаний потери собственности. Это коснулось даже матери, имевшей о войне понятие весьма смутное. Кроме того, мать (неведомо для нее и тем более для меня) умирала.
Она, однако, добралась до Истборна, чтобы проведать меня в госпитале. Два года я не видел мать, а увидав, испытал некий шок. Совсем она поблекла и как-то усохла. Возможно, мне, повзрослевшему и пошатавшемуся по земле, всякий объект стал видеться в меньшем масштабе, но мать и впрямь ужасно исхудала, сморщилась, вдобавок еще пожелтела. И как всегда, все вперемешку, она начала мне рассказывать про тетю Марту (кузину, у которой проживала), про перемены в Нижнем Бинфилде, откуда всех ребят «позабирали» (то есть призвали воевать), про свои «нелады» с желудком, про плиту на отцовской могиле, про то, каким красивым отец лежал в гробу. Звучал знакомый с детства голос, знакомым образом журчал слегка бессвязный материнский разговор, но будто я слушал призрака. Будто ко мне все это больше не имело прямого отношения. Я знал мать сильной и прекрасной защитницей, одновременно напоминавшей статуи на носах кораблей и зорко стерегущую гнездо наседку, а возле меня примостилась ветхая старушонка в трауре. Все изменилось, все ушло. Мать я тогда видел живой последний раз. Телеграмму о тяжелой ее болезни я получил, учась на офицера в Колчестере, мне тут же предоставили недельный отпуск. Но я опоздал. Приехал в Доксли, когда мать уже скончалась. То, что она и мы, родные, считали несварением желудка, оказалось опухолью, и внезапная простуда довершила дело. Врач, стараясь меня подбодрить, назвал опухоль матери «доброкачественной», что как-то мало подходило для наименования этой мерзости, убившей ее.
Ну вот, похоронили мы ее рядом с отцом, а я бросил последний взгляд на Нижний Бинфилд. За три года произошли большие перемены. Некоторые магазины закрылись, над некоторыми висели новые вывески. Почти все, кого я знавал мальчишками, были на фронте, кое-кто уже погиб. В боях на Сомме убили Сида Лавгроу, а Имбирь Ватсон, тот бродивший с шайкой «Черная рука» фермерский паренек, который без силков умел ловить на лугу кроликов, был убит где-то в Египте. Один из парней, работавших вместе со мной в бакалее Гриммета, лишился обеих ног. Старик Лавгроу, закрыв свою шорную лавку, жил в домике близ Уолтона на крошечную ренту. Зато старый Гриммет, процветая в военное время, сделался ярым патриотом и, как член местного совета, всяко старался усовестить несознательных. Особенно пустынный и сиротливый вид городу придавало практически полное исчезновение лошадей. Всех сколько-нибудь годных коняг давно реквизировали для нужд армии. Одноконный экипаж при станции еще существовал, но тащившая его животина не падала только благодаря упряжи и оглобле. Час-полтора перед похоронами я побродил по улицам, приветствуя знакомых, красуясь своей формой. По счастью, не пришлось столкнуться с Элси. Перемены в городе я видел и как бы не видел. Меня поглощало другое – в основном удовольствие показаться во втором своем армейском, уже офицерском, обмундировании, с траурной повязкой (очень эффектно выглядит на форменном серо-зеленом рукаве), в новеньких габардиновых штанах. Точно помню, что об этих штанах из габардина в рубчик я продолжал помнить и на кладбище. И когда опустили гроб, начали засыпать яму, когда до меня вдруг дошло, что это моей матери теперь навеки лежать глубоко под землей, когда в глазах у меня защипало, в носу хлюпнуло, даже тогда шикарный брючный габардин до конца из сознания не улетучился.
Не думайте, что я не горевал о матери. Я горевал. Я уже не сидел в окопах, был способен опечалиться человеческой смертью. Но о чем я ни капли не грустил, даже не замечал потери, так это о финише всей прежней, окружавшей меня от рождения жизни. После погребения тетя Марта (в гордости за племянника, «настоящего офицера», желавшая выкинуть кучу денег на погребальный ритуал и едва усмиренная мною) уехала на автобусе в Доксли, а я до станции, откуда мне предстояло ехать в Лондон, затем в Колчестер, нанял тот самый, почти единственный в городе, экипаж. Прокатил на нем мимо нашего магазина. Никто его не занял, он стоял заколоченный, витринное окно черно от пыли, «С. Боулинг» на вывеске счищено паяльной лампой и густо замазано грунтовкой. Так, а ведь это дом, где я рос малышом, подростком, юношей, где ползал по полу на кухне, вдыхал запахи травяных семян, читал «Донована Бесстрашного», готовил школьные уроки, делал приманку из хлебного теста, латал велосипедные шины, прилаживал к сорочке свой первый высокий воротничок. Это же было вечным, как египетские пирамиды, а теперь вряд ли я когда-нибудь снова ступлю сюда ногой. Отец, мать, Джо, помогавшие в лавке мальчики, старый наш терьер Удалец и взятый после него Пятнаш, снегирь Джекки, коты наши, мыши на чердаке – все кануло, ничего не осталось, кроме пыли. И ни черта это меня не трогало. Жаль было умершей матери, заодно жаль и беднягу отца, но в мыслях беспрестанно крутилась всякая дурь. Я не без важности, на глазах у всех, катил в кебе (штука мне весьма непривычная), думал о хорошо на мне сидящих новых габардиновых штанах, о своих глянцевых офицерских крагах, столь отличных от грубого солдатского шмотья, о новых своих дружках в Колчестере, об оставленных мне матерью шестидесяти фунтах и о том, как же мы с парнями на них гульнем. И еще я благодарил судьбу, что не попалась навстречу Элси.
Война бог знает что с людьми творила. Еще невероятнее путей, которыми она косила жизни, были пути, которыми она порой оставляла в живых. Словно несется на тебя гигантский морской вал и вот-вот крышка, но вдруг ты откинут в какое-то стоячее болотце, где исполняешь что-то несусветно бессмысленное да еще денежку за это получаешь. Существовали трудовые батальоны, строившие через пустыню дороги невесть куда, существовали отряды дозорных на океанских островках, чтобы высматривать давно потопленные немецкие крейсера, существовали укомплектованные целыми армиями клерков и машинисток департаменты, утратившие былые функции, но продолжавшие функционировать исключительно по инерции. Людей пихали на донельзя нелепые служебные места, после чего начисто о них забывали. Так вот случилось и со мной; в ином раскладе мне, пожалуй бы, не выжить. История вообще довольно любопытная.