Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
– Никак не можем быть спокойны, господин капитан! – ещё больше румянился Евграфов, но только не от стеснения. – Тревога нас гложет. Мы к вам – не от себя, мы – депутатами от народу.
– А вот, – словил Прищенко капитана на прищур глаза. – Цим литом распорядывся фельдфебель нам сино косить, тамочки, биля второго резерва. Нам и не в голову, мы скосили – а ить ниякой доли с того не ймали. А нонче вот докурлыкиваем: то ж не служба военная була, то ж економия, а на нашем горбу? Так с того – нам полагается получить?
Оспой изрытое его лицо всё было захвачено этими ускользающими деньгами.
– Нет-нет, господин капитан! – семенил языком и Евграфов. – Надоть хозяйственные книги всех прошлых лет проверить нашим депутатам. Може нас обворовывали? – а мы скудаемся.
Такой разговор, такие подозрения вслух – быть не могли две недели назад. А сейчас Клементьев хоть бы и рассердился – не мог ни крикнуть на них, ни выгнать, ни даже и отказать.
Но рассердился он только на писарей, за их ядовитую болтливость. А эти ребята – что ж… Клементьев и сам знал по своему голодному нищему детству, как легко в обездоленьи питается подозрение и зависть к высшим.
Этим – что ж, он обещал: доложить, добиться, комитету покажут и хозяйственные книги, отчего же. Даже и хорошо, что комитет этим займётся.
Он-то знал, что в батарее всё чисто, по закону.
Только – ведь они на этом не успокоятся, будут и дальше, и дальше наседать, смотришь, и оперативные планы потребуют.
Дожила наша армия!…
А вскоре после них ворвался в землянку угольнобородый с горящими глазами фельдфебель Никита Максимыч. Ему бы вот и рассказать, пожаловаться насчёт писарей и хозяйственных книг, – но мрачно его принесло, и своим занятого.
Такого и не бывало: не спросясь по форме – плюхнулся на табуретку, шапку скинул с хлопом и голову свою чернокудлую подпёр об стол локтями, как какой Пугачёв. И сидел во мраке, отдышивался.
– Что с тобой, Никита Максимыч? – даже испугался капитан. Что-то он, видать, учинил.
– Ничего не знаете? – дохнул как по-пьяному, а воздухом трезвым фельдфебель.
– Нет.
– От начала не знаете?
– Нет.
– Ну, хорошо. Тревожились меньше.
И сам тоже не торопился говорить. Вытянул по столу руки, привычные к власти. Ладони потёр.
Схлопнул ими.
Посмотрел из мрака, исподлобья, из-под пугачёвской космы:
– Этой ночью из обоза второго разряда укатили два конюха – Клёцкин и Безбатченко. И прихватили два мешка муки. Мне доложили насвету, я – за ними верхом, на Черногузе. И догнал подлецов на боковом просёлке! – Глаза его сверкнули царским гневом. – Лошадей у них – отбил, повозку. И муку отобрал.
Бесовство в глазах запрыгало:
– А самих дезертиров – не-об-на-ру-жил. Безо них воротился.
– Как?? – уж и зная Никиту Максимыча, не понял Клементьев. – Как же так – не обнаружил?
– Вот так, не обнаружил! – по усам, по бороде сухо и грозно утёрся фельдфебель.
– Так ты… ты…?
– Я ж один был, а их двое! Ещё я их в госпиталь повезу, сволочь такую? На дороге оставил.
640
Господи Всевышний! Мы ещё смеем скорбить, мы ещё смеем жаловаться! Да оставь нам живыми наших детей!
Как тяжко, но и – промыслительно, но и – объяснительно налегла болезнь всех пятерых детей на эти чёрные дни трона и царской четы. Уже три недели болезней, Ольга и сегодня не поднялась, а припоздавшие Мария и Анастасия вот погрузились в новую бездну жара, у Марии 40,9, дышит из кислородных подушек, у обеих – воспаление лёгких, оглохли обе от воспаления ушей, Анастасию рвёт, Мария бредит. Обе лежат в тёмной комнате, и уже совсем измученная Аликс подле них.
Страх был: что Мария умрёт. Очень плоха. Всё колебалось на весах Господних.
Много раз в день молились.
А наследник в этот раз проболел легче всех, вот уже выздоровел, и даже бегал. Из-за своего всегдашнего нездоровья, оттого отставания в занятиях, он был моложе своих тринадцати лет: вот забывался в играх ото всего отречения, от всех изменений, совсем ребёнок.
А Татьяна, тоже уже на ногах, самая гордая и замкнутая из сестёр, со скорбным лбом, – напротив, всё усвоила, ничего не забыла ни на минуту. Да ведь, Господи, уже взрослая женщина, уже за двадцать ей, а Ольге и за двадцать один. А что теперь ждёт вас, девочки, какие и где женихи? Теперь и румынский принц откажется.
В положении семьи можно было ожидать только ухудшений. Отвечено было, что ни Львов, ни Гучков, которых просил приехать государь, – не приедут. Вместо того приезжали правительственные комиссары – проверять, как выполняются инструкции содержания узников. Объявлено было, что по ведомству бывшего Двора и Уделов комиссаром назначен Фёдор Головин, когда-то гнусный председатель Второй Думы, потом капиталист, концессионер дороги на Екатеринбург, язвительный, мелко самолюбивый и ненавистник государя. В его руки теперь попадали и все дворцовые службы, и о содержании вдовствующей императрицы предстояло ходатайствовать тоже перед ним.
А судя по газетам – происходил поворот всё больше в сторону обвинения императорской четы, грозили следствием и судом. Предстояло практически думать: кого брать защитником? Кони?…
У коменданта Коцебу возникли неприятности от начальства. Очевидно, были доносы на него от дворцовой прислуги и от солдат, что он слишком благоволит к узникам и даже дружески обращается, – и как бы не заменили коменданта.
Очень будет жаль. Всё больше понимали арестованные, что режим содержания гораздо больше зависит от лиц, чем от инструкции. Когда в караулы попадали хорошие офицеры, солдаты – сразу чувствовалось в быту и на прогулке отношение другое.
Но эти, кто доносил, – зачем же не ушли, остались служить? Для измены?…
Между тем подробно печатали газеты речь германского канцлера Бетмана-Гольвега. Читая её, Николай заметил, что газета дрожит в руках. Это было – первое германское публичное высказывание после переворота. Для Николая это было – как голос самого Вилли.
Уже давно, три года, всё сердечное было порвано между ними. После коварства Вильгельма в июле Четырнадцатого – они стали враги насмерть и навсегда. Но – столько лет дружбы невозможно было выскрести из груди и всё забыть. И в минувшие дни нет-нет да всходила мысль: а что теперь Вилли? Что думает он о падении русской монархии? И – начинал ли бы он войну, если б это всё предвидел?
И вот – пришёл от него ответ на всё. Речью канцлера.
Царь пал жертвой своей трагической вины: он попал под влияние держав Согласия. В Девятьсот Четырнадцатом он остался глух к напоминаниям Вильгельма о вечной дружбе. Россия прикрыла преступное сербское нападение на Австро-Венгрию. А в декабре Шестнадцатого первая из наших врагов с презрением отвергла наши мирные предложения.
Беспросветно. Беспролазно. Никогда не объясниться. Но – дальше??
Германия никогда не поддерживала реакционный русский режим против освободительного движения. Император Вильгельм всегда советовал Николаю II не сопротивляться реформам. (Да напротив же: он советовал не опускать повода, никакого соглашения с мятежниками, а грянуть речью к народу из стен Кремля.) Царь не послушал его советов. Трудно выразить даже чисто человеческое сочувствие павшему царскому дому. Вздорны слухи о намерениях Германии оказать содействие в восстановлении власти царя.
Боже, как он ожесточился… «Трудно выразить сочувствие»…
Суди тебя Бог, Вилли.
Впрочем, надо вспомнить честно: и Николай же ожесточился. Обещал Палеологу, что лишит Гогенцоллернов права представлять Германию в мирных переговорах.
На Земле между ними было кончено всё, навсегда.
Ко ещё не кончена речь канцлера. Но Германия не смежила воинственных очей: на Востоке Германия добьётся своих национальных интересов! Мы будем следить за событиями хладнокровно, с готовым для удара кулаком.
Боже, Боже! Сохрани Твою Православную Русь…
Нет, не ошибочен был роковой выбор России! Германцы – чужие нам отвеку. Слава Богу, что есть у нас верные союзники в Европе. Вильгельм – никогда, значит, не был искренен, всегда враг. А Георг – и родственник, и верный.
Странно, однако, что так и не написал, не отозвался.
Надо бы разбирать книги и вещи, откладывать, что с собой в Англию брать.
Хотя ехать к ним туда – не хочется. Всегда охотно путешествовал Николай за границу (не так уж и много). А сейчас, когда подступила почти неизбежность отъезда, – вдруг стеснилось в нём: сколько русских мест он уже не повидает никогда (а ведь было всё доступно! мало ездил) и скольким святым местам не поклонится. (Как упустил? Благодаренье Богу, что ездил в Саров.)
Хотя и замкнутый то в Петергофе, то в Царском, то в Ливадии – Николай, однако, повседневно ощущал своё единство со всею Большой Русью: он пребывал – в ней, единством с нею крепился в шторме зложелательства образованного общества, высшего света и даже династии. И уверенно знал, что отдалённый пахарь и неведомый косец – постоянно знают своего Царя, пусть и немы, не слышно их в столичном гвалте.