Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
И даже, вот, нерешительный Сахаров, ещё перепутанный всеми румынскими расслаблениями, – и тот ответил, что склоняется к небольшим активным ударам!
И: все главнокомандующие подтверждали, что гурковская зимняя переформировка дивизий была успешна, новые дивизии не уступают старым и увеличилась наша мобильность.
И всё это сложилось у Алексеева – буквально за несколько часов до приезда военного министра. И когда теперь они с Гучковым уселись в государевой комнате для разговора – Алексеев, очнувшийся в своём прежнем убеждении, мог уверенно докладывать. Что морально неустойчивые войска лучше применимы в наступлении, нежели в обороне. А патронов, снарядов и укомплектований для обороны требуется никак не меньше, чем для наступления. По нынешнему нравственному настроению войск и по глубине театра действий наше отступление теперь было бы губительно, грозней, чем в Пятнадцатом году. Мы не смеем обречь себя на оборону или отложить наступление до июня-июля. А от первых успехов будет всеобщее воодушевление, и – надеется Алексеев – исправится нынешнее недобросовестное поведение рабочих Петроградского района.
А Гучков, по мере того как всё это слышал, – поднимался плечами, выравнивал спину, поблескивал пенсне с растущим удовольствием, и возвращался к нему прежний задористый вскид головы. И даже охотно принял брусиловский упрёк, что военный министр преувеличивает нравственное падение запасных частей. И легко согласился с бурчанием Алексеева – не давать просимых четырёх корпусов Рузскому. Им-то двоим, здесь, было хорошо понятно, что все те шумные заявления их об угрозе германского наступления на Петроград были дуты, лишь для вразумления столицы и подтяжки дисциплины в ней.
Но теперь, укрепись против министра, Алексеев не мог не спросить: а как же – сам министр? само Временное правительство, если, писал Гучков, оно располагает властью лишь в пределах, допускаемых Советом?
Однако, вот, повеселевший Гучков ответил совсем другое: то было написано в мрачную минуту. Обстоятельства нестабильны, да, но не так страшен чёрт. Постепенно улаживается.
Можно было это понять и так, что правительство защитит Алексеева от травли Совета?… Гучков не сказал прямо. И генерал постеснялся спросить прямо. А так:
– Значит, Ставка в своих действиях может реально учитывать только директивы правительства?
Да, конечно.
И есть надежда, что правительство обеспечит высылку маршевых рот из петроградского гарнизона?
Да. Да.
Пободревший Гучков объяснял имеющее ныне быть соотношение между ними. Английская система: за Ставкой – только техническое выполнение чисто военных задач, а общие директивы – от Временного правительства. Некоторые прежние высшие функции Ставки теперь перейдут к военному министерству. Генерал Алексеев останется в качестве Верховного Главнокомандующего. Лукомского придётся убрать, да и Клембовского оставить только на переходный период.
Не в силах был Алексеев тут спорить, да и не сжился он ни с тем ни с другим. Да не всё ли равно, с кем работать, если делаешь всё сам? По своей постоянной форме работы он и не нуждался ни в ком.
А начальником штаба Верховного предполагается назначить генерала Деникина, отличный боевой генерал, Гучков надеется – Михаил Васильич не будет возражать?
В такой форме и так поздно спрашивали – что ж теперь спорить?… (Отличный боевой генерал? – так и место бы ему на своём корпусе…)
Сахарова – в отставку, после его рыданий над падающим императором, заменим Лечицким.
Но Лечицкий уже отказался принять Западный фронт.
Ну а Румынский, свой, примет.
Да переставлять, переставлять – владело Гучковым неутолимое желание. Командующих армиями из четырнадцати хотел снять чуть ли не пятерых! да командиров корпусов – полтора десятка! да начальников дивизий десятка четыре! И верил, что от этого наступит бодрящее настроение среди воинов.
Сидел штатский хромуля – и рвался пройтись ураганом по командному составу. Как будто есть лучшее соответствие, чем когда человек привык к своему посту и к нему привыкли.
Для постоянной связи предполагается держать при Ставке представителей от военного министра.
Когда бывал такой представитель? Зачем?…
Но выбора не было. Разве Алексеев – условно оставляемый, как быть не назначенный, да при арестах ставочных офицеров, тень на всю Ставку, да яростно атакованный Советом и не защищённый правительством, – разве он был в позиции возражать против этих или даже удвоенных реформ? Он должен был проглатывать и своё унижение, и дикие постановления позорной поливановской комиссии, да ещё узнавая их готовыми из газет.
638
От того, что правительство разрешило Шингарёву готовить хлебную монополию, – бремя его только увеличилось, а колебания не оставили. По всей логике дела, монополию надо было вводить. У прогрессивной русской интеллигенции всегда было убеждение, что государственное регулирование имеет преимущество перед частной инициативой, только в кадетских кругах высказывалось, что бюрократическое государство не сумеет регулировать рационально. Теперь же, когда на Руси возникла свободная государственность, – теперь-то, кажется бы, регулирование и начать! Все воюющие страны так или иначе уже отказывались от свободы торговли. И перед всеми глазами – блистательный образец германского регулирования. Так почему ж отставать России?
Но Шингарёв сердцем ощущал нечто выше логики: хлеб взрастил землепашец, а государство клало руку: всё моё! И хотя это делалось для пользы всех этих же землепашцев, всей этой Руси соединённо – а было содрогновенное чувство роковой черты. Но только другу своей юности, взятому в заместители, да Фроне Андрей Иваныч об этом говорил – никому более в министерстве, ни тем более в правительстве: это был, конечно, реликт сознания, который надо отогнать.
Как отец семьи не может жить и спать спокойно, зная, что семье грозит голод, – так и Шингарёв теперь стал чуть не отцом всей России: за всякий голод в ней отвечал он.
Простой сельский врач, как ни рачительный о крестьянах, – думал ли он когда-нибудь, что станет главным вершителем судеб всей русской деревни? Что окажется тем главным человеком, который должен накормить всю Россию? Финансы, он видел теперь, была придуманная для него отрасль. А министр земледелия – он был, кажется, настоящий, уж по всей душе.
Да он рад был, да он горд был, что это так. И крикнуть хотелось: Милая! Потерпи! Ещё немного потерпи! Ещё немного поднатужься и помоги – вот сейчас! А мы Тебе скоро всё воздадим.
Но, Боже, какое бремя! – оно ощутимо гнуло и проваливало плечи, и со дня на день становилось всё тяжелей.
Тем временем сведения о проекте монополии попали в газеты и обсуждались там, министра предупреждали от возможных ошибок: спешное введение монополии может отразиться с плачевностью. Посетила Шингарёва и депутация от хлебных фирм. Эта настаивала, более того: в Германии хлеба недостаёт, а у нас много, и введение монополии у нас – бессмыслица. А учёт запасов, напротив, у нас и труден, и не умеем мы. Фирмы настаивали вообще отменить твёрдые цены и отменить все запреты на передвижение хлебных грузов по железным дорогам: только тогда Петроград получит неограниченно хлеба. Да и ясно, что только выгодные цены на хлеб могут подвигнуть и к полному засеву в будущем.
И это было во многом верно! Но на колебательные размышления не оставалось уже ни дня: проект уже разрабатывался в министерстве и неизбежно катился к утверждению – и министерство предусмотрительно уже отбирало себе даже зернохранилища у Петроградского банка. Шингарёв провёл несколько заседаний комиссии по разработке монополии, сегодня работа была почти окончена – и только предстояло ещё пропускать её через Продовольственный комитет, где Громан будет много портить. (Громан нёс бестолковщину на каждом шагу, странно, что раньше думцы не замечали его ограниченности. Теперь он вообразил себя как бы вторым министром продовольствия, от Совета, оккупировал и сам кабинет Шингарёва, поставил стол в середине комнаты, контролировать министра. За тем столом сразу по пять человек курили – а Шингарёв, не курильщик, задыхался от дыма и страдал от шума, – а неудобно было выставить.) Уже было установлено: что весь сохранившийся в зерне хлеб прошлых лет, хлеб 1916 года и будущий 1917 – поступает на учёт и в распоряжение государства, отчуждается им. Владельцам хлеб оставляется лишь по нормам: для обсеменения, для прокормления себя – пуд с четвертью на душу в месяц (почти петроградская норма), сезонных рабочих, скота – нормы должны быть подробно разработаны губернскими комитетами, учесть местные условия, род сеялки, дни усиленного и неусиленного труда каждой лошади, и молодняк скота отдельно от взрослого, и род корма, и род круп. Всякий владелец обязан объявлять количества по видам и места хранения своих запасов. Порядок и сроки сдачи хлеба (по твёрдым ценам) определяются местными продовольственными органами, они же проверяют заявленные данные. Кто отказывается от добровольной сдачи – у того производится реквизиция по особым правилам, по сниженной цене. Обнаруженные же скрытые запасы отчуждаются в пользу государства по половинной цене. (Очевидно, у местных продовольственных комитетов для этого должны быть силы, физические.) Также обязательна для владельца доставка хлеба на станцию, пристань, а до сдачи – храненье и ответственность за сохранность, а необмолоченный должен быть обмолочен за счёт владельца. Где нет элеваторов – сушить зерно в хлебозапасных крестьянских магазинах, в частных помещениях.