Вячеслав Шишков - Угрюм-река
Илья Петрович Сохатых, удачно выдавив угри на своем жирненьком бабьем личике, подсчитывает убытки от несостоявшегося в сей день крещения сына. Феврония Сидоровна кормит ребенка грудью. Но оттого, что мать тоже сильно опечалена отсрочкой крестин, молоко у нее прогоркло, и некрещеный младенец Александр ревет во все тяжкие…
Петр Данилыч, ложась спать с Анной Иннокентьевной, коленопреклоненно молит бога, чтоб непокорный Прошка, сын его, поскорее и покрепче сошел с ума. Но у Петра Данилыча у самого в глазах неладно, и молитва его напоминает бред безумного.
Купец Алтынов там, в Питере, только что пообедал с пышнотелой своей метрессой Авдотьей Фоминишной Праховой. Вот всхрапнут часочек и поедут в Мариинский театр на «Риголетто». Снимая сапоги, Алтынов икнул, рассмеялся:
— А и ловко же мои молодцы отканифолили этого самого франта из Сибири… Как его?.. Прошку Громова… Ведь он спился, сошел с ума и разорен.
— Ах, не вспоминай его ради бога!.. Он такая дрянь!..
— Приперентьев уже там, да и кредиторы пощупают изрядно: от Прошки пух полетит…
Приятельница Авдотьи Фоминишны, шикарная баронесса Замойская, перешла теперь в руки вновь испеченного золотопромышленника Приперентьева (он же — шулер, лейтенант Чупрынников). Она собирается в отъезд на Угрюм-реку. А в данную минуту, одетая по последней парижской модели Ворта, она катит на лихаче с прощальными визитами к знакомым. «Гэп, гэп!» — несет лихач. И только лишь купец Алтынов сладко закатил глаза — звонок…
Великолепный Парчевский, командированный вместо Абросимова, развалясь в купе первого класса, едет в Санкт-Петербург, чтоб вершить там дела пани Нины. А Приперентьев — обрюзгший картежник, новый рвач и делец — сидит сейчас волею судеб на обширном совещании у владетельной Громовой. Совещание началось ровно в восемь.
Ну, кто еще? Дай бог память… Блестящий академик, отец Александр, получил приказ консистории явиться к владыке. В частном же письме сообщалось священнику, что он будет предан духовному суду за «высокомерие, суемудрие и непристойный сану либерализм, якобы проявленный отцом Александром в деле расстрела рабочих».
Ибрагим-Оглы со своей шайкой где-то неподалеку, у костров: ждет, когда встряхнется, тревожно каркнет чуткий ворон… Новый пристав-холостяк безмятежно похрапывает на пуховиках в квартире следователя. Урядники пьянствуют на именинах товарища. Казаки непробудно спят. Но где-то бодрствует во тьме рука исполина-мстителя, рука сечет о кремень Истории сталью, искры брызжут в мрак…
Кто же еще? Отец Ипат — в могиле. Одноногий Федотыч отчаянно храпит в своей каморке на башне «Гляди в оба». Расстрелянные рабочие мирно лежат в кровавых гробах. Филька Шкворень, все еще покачиваясь под водой, без конца раскланивается со своим соседом. У соседа Тузика чрезмерно раздувшаяся от воды утроба готова лопнуть. В небе месяц. В мире ветер. Полночь.
Нина Яковлевна с болезнью мужа забрала в свои руки все бразды правления огромных и сложных предприятий. Мистер Кук да и все инженеры побаиваются ее, пожалуй, немногим меньше, чем самого Прохора Петровича.
Сейчас на заседании около тридцати человек. Заседание протекает в строгих деловых тонах. Заслушивается доклад инженера Абросимова о передаче прииска «Нового» новым владельцам. Заседание, вероятно, затянется до глубокой ночи.
Адольф Генрихович Апперцепциус чувствует себя плохо, спит в мезонине. Чрез каждые полчаса к Нине подходят то Тихон, то Петр, то Кузьма с докладом, как ведет себя больной Прохор Петрович.
Прежде чем направиться на заседание, утомленная, взвинченная Нина зашла в будуар, натерла виски и за ушами одеколоном, на минутку присела в высокое кресло и закрыла глаза.
Треволненья последних дней окончательно закружили ее, лишили сил. «Бедный, бедный Андрей… Несчастный Прохор!..» — удрученно шептала она. Эти две мысли, пересекаясь в душе, пронзали ее сердце, как стрелы. Третья же, самая главная мысль, а что будет с нею, когда не станет мужа, стояла вдали в каком-то желто-сизом тумане. Нина боялась прикоснуться к ней, подойти вплотную, заглянуть в свои ближайшие темные дни. Она только слегка прислушивалась к самой себе, усилием воли заставляла себя смотреть в будущее бодро и смело. Но всякий раз ее воля ломалась о подплывавшие к ней факты жизни, и тогда всю ее обволакивала смертная тоска.
Вот и теперь: лишь закрыла глаза, встал перед нею гневный, но такой близкий, родной Протасов. Она вдруг припомнила весь свой разговор с ним там, у костра, на опушке леса. Разговор о цели существования, о путях жизни, о проклятом богатстве. Разговор последний — разговор трагический и для нее и для него.
Да, Протасов был, кажется, прав: надо забыть себя, надо отречься от богатства, в первую голову — спасти Андрея, и вместе с ним отдать жизнь свою на благо трудового народа. Так в чем же дело?
Нина открыла глаза. Губы ее вдруг горестно задрожали. Однако она поборола в себе душевную скорбь, нюхнула нашатырного спирта и расслабленно откинулась на спинку высокого кресла, как мертвая.
— Но пойми, Андрей! Я не могу, не могу этого сделать! — отчаянно выкрикнула она в пространство. — Я скверная, я ничтожная, я не способна на подвиг! — Сильный всхлип, лицо скоробила спазма, глаза стали мокрыми, жалкими.
«Заседание. Надо спешить!» Она поднялась, освежила лицо и, взнуздав силу воли, твердо сказала себе:
— Кончено! Брошу все дела. Уеду к нему, к Андрею. Завтра же надо переговорить с Приперентьевым: может быть, акционерное общество возьмет в аренду предприятия мужа года на два, на три.
Она знала, что здоровье Прохора пошатнулось надолго.
Глаза Нины красны, сердце пошло вперебой: ей было физически больно, она схватилась за грудь, вновь присела.
«Ах, как все ужасно складывается, — растерянно думала она. — Ну, что ж я могу поделать со своей натурой? Боже мой, боже мой, как это мучительно! Но ведь я же христианка, я должна быть твердой, должна удары судьбы принимать, как испытание. Да, да!.. А капиталы мои все тают и тают, текут, уменьшаются. Дура я, баба я! Я ничего не умею делать, я не могу руководить работами. Я разоряю себя и детей. Ведь у меня же под сердцем второй ребенок… А какое я имею право делать своих детей нищими? Нет, нет!.. Это было бы преступлением против них. Я отвечу за это богу. Нет, довольно! Я больше не могу, я не вправе играть в благотворительность.
Кончено! И что бы я ни делала, какими бы пряниками ни кормила рабочих, все равно — я это прекрасно знаю — рабочие будут смотреть на меня, как на врага, в лучшем же случае — как на полудурку-барыню». — И снова из груди Нины вырвался всхлип. Буря внутренних противоречий томила ее всю. Печальный образ Протасова с улыбкой язвительного сарказма на губах проплыл в ничто. Нина, рискуя испортить прическу, схватилась за голову, и ей показалось, что нет для нее никакого просвета.
— Я дура, я противная!.. Я не могу, я не могу!.. — раздраженно притопывала она точеным каблучком в распростертую под ногами шкуру белого медведя. Медведь устрашающе скалил красную пасть, сверкал желтыми глазами, а измученной Нине представлялось, что он так же, как и Протасов, горько насмехался над ней.
В дверь постучали.
— Да, да.
— Нина Яковлевна, позвольте просить вас на заседание, — каблук в каблук и вытянув руки по швам, склонился в дверях молодой секретарь Приперентьева, питерский жох Мальчикин-Пальчикин.
Прохор Петрович с мальчишеской ухмылкой вскочил с ложа, погрозил пальцем и запер в залу дверь. Затем взял зонтик, опять поставил на прежнее место. Взял чернильницу, поставил на место. Взял халат и не знал, что делать с ним. «Ага… Да, да». Надел. Раздвинув ноги, как циркуль, он утвердился среди кабинета; что-то соображал. Постоял так минуты три, ударил себя по лбу, заглянул в маленькую дежурную пред кабинетом. Там три лакея: Тихон с Петром играют в шашки, Кузьма дремлет, склонив голову на грудь.
Стукнуло-брякнуло колечко у крыльца. «Гости идут», — сказала не то Синильга, не то сердце Прохора, Он подпоясал халат шелковым поясом, надел золотом шитые туфли, стал устанавливать рядами возле кушетки кресла и стулья.
Его горящие глаза к чему-то прислушивались, уши что-то видели: иллюзия звуков вырастала в красочные образы, а зримые краски, начинали звучать.
…Звякнуло-брякнуло колечко. Прохор видит ухом, слышит глазом: звякнуло колечко — стали гости входить. Хозяин встречал их приветливо, жал руки, усаживал, с иными же только раскланивался, и всех упрашивал говорить шепотом, чтоб не подслушал лакей. Гостей было множество. Уже не хватало места, где сесть, они же все прибывали чрез двери, чрез окна, чрез хайло пылавшего камина.
В передних рядах: губернатор Перетряхни-Островский, барон фон Пфеффер, прокурор Черношварц, — гусар Приперентьев под ручку со своим двойником лейтенантом Чупрынниковым, еще два наглейших обидчика Прохора — купец Алтынов и его управляющий Усачев (он больно бил Прохора в Питере), еще — мясистая Дунька, Авдотья Фоминишна, хипесница. И — прочие.