Половецкие войны - Олег Игоревич Яковлев
Следующим летом у княжеской четы родился первенец. При крещении получил он имя Георгий, по-простому же, по-домашнему стали мальца называть Гюргием.
«Какое же тебя будущее ждёт, сынок?» – думал с грустной улыбкой Владимир, держа на руках завёрнутое в пуховое одеяло крохотное тельце и глядя на маленькое розоватое личико.
Младенец мирно спал, чувствуя, видно, что находится в сильных и надёжных отцовых руках.
Молодая Евфимия цвела от радости, смеялась весело и всё так же, как и при первом знакомстве, стреляла Мономаха ярко-синим блеском своих очей.
Но когда Владимир завёл речь о том, что княжичу надобно, кроме крестильного, дать второе, родовое славянское имя, жена решительно воспротивилась такому:
– Что прежние, поганские времена вспоминать?! Православные христиане, чай, мы с тобою суть! – заявила она, презрительно наморщив свой тонкий, слегка вздёрнутый носик. – Георгием пускай сын мой будет. В честь святого Георгия Победоносца.
Говорила Евфимия веско, тоном, не терпящим никаких возражений. Пришлось Владимиру смириться с её желанием.
Оправившись от родов, продолжала молодая боярская дочь верховодить в его тереме. Много позже, в своём «Поучении чадам…» Мономах напишет: «Жену свою любите, но не давайте ей власти над собой».
То были слова, почерпнутые из собственного богатого жизненного опыта.
Глава 15. Месть убийце
Возвращалась в стольный киевская дружина в славе; после недавних тяжёлых поражений было особенно приятно торжественно и надменно подниматься с Подола на гору, проезжать через ворота, бросать пенязи[147] в облепившую обочины Боричева увоза толпу нищих.
Впереди на тонконогом арабском скакуне ехал Святополк, за ним следом держались Иванко Козарин, Славята, тысяцкий Путята Вышатич, служивый английский королевич Магнус, родной брат княгини Гиды. На телегах везли пленных – их предстояло с выгодой продать в далёкие восточные страны. И не вспоминал сейчас, наверное, никто, что нынешний поход и победа начались с подлости, с попрания клятв, с убийства в ночи между валами Переяславля. Было иное – осознание своей силы, душевная бодрость, вера в грядущие победы над степными ордами.
После были пиры на сенях и в княжеской гриднице, шли они, тянулись долгой чередой, так что казалось, будто и рать сама была учинена не для чего иного, а только чтоб, окончив дело, вдоволь наесться и напиться.
Устроил пир и Славята у себя в хоромах, прихлебатели говорили ему здравицы; развалясь на обитой бархатом лавке, лениво, как сытый кот, слушал боярин звон гуслей, смотрел на кривлянья разноцветно наряженных скоморохов, внимал длинным льстивым речам. Скучно, тоскливо было Славяте, надоели ему эти угодливые масленые рожи. Грохнул боярин кулаком по столу, прекратил безлепое[148] веселье, велел седлать коня.
Вдвоём со старинным другом Магнусом выехали за ворота, скакали по заснеженной улице, степенно, пустив лихих скакунов шагом. Застоявшиеся кони весело фыркали, тёрлись друг о друга, пританцовывали от нетерпения. Вечерело, в окнах домов зажигались свечи, лампады, в церквах шла служба.
– Жёнку б какую, – вздохнул Славята, с унылым видом оглядывая редких прохожих.
И словно услыхав слова его, возникло у врат каменного боярского дома с чугунной решёткой-оградой видение – женщина в долгой лисьей шубе, в маленькой меховой шапочке. Тихо скрипнул снег под сафьяновыми сапожками, сверкнули камни в золотых серёжках; приглушённый серебристый смешок горячей волной ожёг боярина, он нагнулся с седла, с любопытством нагло вперил в женщину свои разбойничьи белесые глаза.
Показались знакомыми иконописный прямой нос, глаза с долгими ресницами, чуть припухлые пунцовые губы. Где-то встречал он её, в далёком прошлом, какие-то неясные пока воспоминания пробуждает в нём эта красавица. Верно, тож новогородка.
– Эй, красавича! Кто будешь? – вопросил он грубо, супясь, злясь на себя, что не может припомнить, где же и когда он её видел.
– Коротка память у тебя, боярин, – глухо рассмеялась жёнка. – Чего встал тут? Али в гости ко мне собрался? Что ж, милости просим. Честно скажу, не ждала гостя такого.
Она крикнула кому-то за оградой, со скрипом распахнулись перед Славятой ворота, он въехал на просторный двор, спешился, прошагал по мраморным плитам к высокому крыльцу. Магнус шёл следом, не отставал. Уже в сенях, где стояли крытые дорогими тканями столы, вдруг стукнуло Славяте в голову: «Се – Глебова вдова! Та, в которую дурак Авраамка без памяти втемяшился! Что, ежель за мужа мстить мыслит?!»
Хотел выскочить, броситься обратно во двор, но вдова уже стояла в дверях, улыбалась, говорила:
– Что пугаешься? Вижу, признал, наконец, Славята.
– Ты… княгиня Роксана? Извини, не ждал. Пойдём мы, верно. – Боярин внезапно осёкся, стал воровато озираться по сторонам.
«И терем какой-то странный, на отшибе стоит, и челяди не видать. Не, уходить нать![149]» – Он потянулся к выходу, увлекая за собой молчаливого Магнуса.
– Постой, боярин. Не обижай вдову. Сядь, сядь, – остановила его Роксана. – Думашь, буду я прошлое ворошить, мужа свово покойного поминать? Нет, Славята. Минуло, истаяло. Вдовой тяжко жить. Ты поглянь, поглянь. Что, некрасива я, уродлива?
Она крутнулась перед ним, светясь очаровательной улыбкой, засмеялась своим ни на что не похожим серебристым смехом. Ошарашенного Славяту обдал аромат восточных благовоний.
Всё же он отбросил прочь наваждение.
«Сатанинская баба!» – подумал, набожно крестясь.
– Да не бойся ты, боярин! – захохотала Роксана. – Ишь, спужался! Ты садись, садись!
Она сбросила с плеч лисью шубу, осталась в долгом саяне[150], расшитом огненными петухами, хлопнула в ладоши.
Тотчас явились предупредительные челядинцы, Славяту и Магнуса, как дорогих желанных гостей, усадили во главе стола. Едва успели они, насторожённые, взъерошенные, расположиться на просторных скамьях, как появились вино, пиво, мёд, разноличная еда, соленья, овощи.
Славята порывался-таки уйти, Магнус удерживал его, говорил:
– Хозяйку обидишь… Смотри, какая красавица… А что там в прошлом было, давно быльём поросло.
Попировали тем вечером на славу, хотя ел и пил Славята мало. Не покидала боярина подозрительность, чуял он исподволь опасность, хмуро, по-волчьи смотрел перед собой, наблюдал с лукавым прищуром, чтоб не