Сожженная Москва - Григорий Петрович Данилевский
Стемнело. Кутузов к ночи переехал в дом Михайловской мызы. Окна этого дома были снова ярко освещены. В них виднелись денщики, разносившие чай, и лица адъютантов. В полночь к князю собрались оставшиеся в живых командиры частей, расположившихся невдали от мызы. Здесь был, с двумя-тремя из своих штабных, и генерал Багговут. Взвод кавалергардов охранял двор и усадьбу. Адъютанты и ординарцы фельдмаршала, беседуя с подъезжавшими офицерами, толпились у крыльца. Разложенный на площадке перед домом костер освещал старые липы и березы вокруг двора, ягодный сад, пруд невдали от дома, готовую фельдъегерскую тройку за двором и невысокое крылечко с входившими и сходившими по нем. Стоя с другими у этого крыльца, Перовский видел бледное и хмурое лицо графа Толя, медленно, нервною поступью поднявшегося по крыльцу после вечернего объезда наших линий. Он разглядел и черную, курчавую голову героя дня, Ермолова, который после доклада Толя с досадой крикнул в окно: «Фельдъегеря!» Тройка подъехала. Из сеней, с сумкой через плечо, вышел сгорбленный, пожилой офицер. Базиль обрадовался, увидя его; то был Синтянин.
— Куда, куда? — заговорили офицеры.
— В Петербург, — ответил, крестясь, Синтянин, — с донесением.
Тогда же все узнали, что князь Кутузов, выслушав графа Толя, дал предписание русской армии отступать за Можайск, к Москве. Наутро Перовский получил приказание состоять при Милорадовиче.
XV
Было тридцать первое августа. В этот день, с утра, у княгини Анны Аркадьевны все, наконец, было готово к отъезду в тамбовское поместье Паншино. Во дворе, у флигеля, стояло несколько последних нагруженных подвод, которые было решено, с необходимою прислугой, отослать вперед. На возах — с кадками, птичьими клетками, сундуками, посудой и перинами — сидели в дорожных платках, кофтах и кацавейках, щелкая орехи и посмеиваясь, красавицы Луша, Дуняша, Стеша и семь прочих подручных горничных княгини, прачки, кружевницы и судомойки. Повар и поварчонки посадили туда же и слепого гуслиста Ермила, а сами за недостатком места собирались при подводах идти пешком. В особой открытой линейке вперед выехали главный дворецкий буфетчик, кондитер и парикмахер княгини. К одной из телег, с запасом сена и овса, был привязан верховой конь Авроры Барс, к другой — княгинина любимая холмогорская корова Молодка и бодавший прохожих старый конюшенный козел Васька. Экономка Маремьяша предназначила себе и привезенным из Новоселовки Ефимовне и Фене особую, крытую кожей и запряженную тройкой пего-чалых, бричку. Туда, на предварительно втиснутую и прикрытую ковриком перину, одетый в синюю куртку и алую феску арапчонок Варлашка бережно поставил клетку с попугаем и в корзине с пуховою подушечкой двух комнатных болонок княгини Лимку и Тимку. Сама Маремьяша давно все уладила; но, простясь с княгиней, еще ходила из комнаты в комнату, охая, всех торопя и не решаясь выйти. Наконец и она, в дорожном чепце, с Ефимовной и внучкой последней, держа какие-то узлы и горшочки с жасмином и геранью, показалась на девичьем крыльце. Все стали креститься. Обоз, к которому присоединили еще на особой подводе походную палатку, окончательно двинулся в полдень. Аврора утром того дня съездила в Никитский монастырь, где отслужила панихиду по Мите.
Она была в черном шерстяном платье и в белой косыночке на голове. Войдя с заплаканными глазами в опустелый дом бабки и узнав, что у княгини сидит доктор, она прошла наверх в свою любимую комнату и принялась укладывать последние вещи, еще во множестве разбросанные по стульям, окнам и столам. Что было нужно в дороге, она успела сдать на подводы; остальное заперла в ящики шкафов и комодов, положила ключи на стол и задумалась. «Брать ли ключи с собой? Какая я смешная: не все ли равно? — мыслила она, поглядывая на бумажки и сено, валявшиеся по комнате. — Если неприятелю суждено быть в Москве, все эти шкафы, комоды и столы будут разбиты, и грубые вражеские руки коснутся этих вещей». На окне валялись театральные афиши. Аврора бессознательно взяла их, стала просматривать и бросила на пол. Афиши гласили, что в московском театре несколько дней назад был исполнен анакреонтический балет «Брак Зефира», а чуть не накануне того дня шла драма «Наталья боярская дочь» и после спектакля был «маскарад». Эти же афиши спокойно объявляли открытие абонемента на двести новых спектаклей с наступавшего сентября, «Театр веселости, — с горьким вздохом подумала Аврора, — в такое время! Где совесть, где сердце у этих людей?» Она заметила на небольшом, с бронзовою отделкой столике у изголовья ее кровати забытую ею тетрадь любимых нот в красном сафьянном переплете. Аврора раскрыла ноты и со слезами упала на них головой. «Видишь ли ты меня, мой далекий? — думала она, рыдая. — Где в эти мгновения ты и что с тобой?» Ей вспомнилась поездка с женихом на Поклонную гору, последнее свидание с Базилем, вид пылавшей Новоселовки и пушечная пальба под Можайском. «Чем кончилась грозная битва? думала она. — Кто победил и кто жив?»
— Барышня, ее сиятельство готовы, ждут вас! — раздался в комнате голос. Аврора оглянулась. У дверей, в смятой, давно не надеванной дорожной ливрее с гербовыми бронзовыми пуговицами и множеством воротников, стоял выбритый, раскрасневшийся и недовольный сборами слуга княгини Влас. Его седые брови были важно подняты.
— Иди, голубчик, я тоже готова, сию минуту! — ответила Аврора, закрывая ноты. Она схватила клочок бумаги, набросала на нем несколько строк и, сложив написанное, подумала: «Отдам дворнику; Базиль, если господь его спас — о, я надеюсь на это! — вступив с отрядом в Москву, поспешит сюда, получит записку от дворника и будет утешен хоть этими строками». На клочке бумаги было написано:
«31 августа 1812 года. — Мы едем, дорогой, сейчас в Паншино. До свидания. О смерти Мити ты, верно, знаешь. Я сегодня молилась о нем и поклялась… Если буду жива, если потребуются жертвы, ты увидишь, русская женщина, русская патриотка сумеет исполнить свой долг. Не забывай любящей тебя Авроры».
Надев соломенную шляпку и мантилью, Аврора спустилась с лестницы, заглянула в молельню бабки, взяла забытый здесь кружевной чепец княгини с зелеными лентами, приготовленный Маремьяшей барыне на дорогу, и медленно, через пальмовую гостиную, так памятную Авроре по первым, робким беседам с Базилем, вышла в залу, в последний раз оглядывая покидаемый дом. В зале, среди всякого сора, стояла сдвинутая с места мебель, и стены были обнажены от зеркал и картин. Куранты столовых часов, не снятых в суете со стены, как и многое другое в доме, в это время, тихо позванивая, играли песню того же друга их дома, Нелединского: «Выйду я