Георг Эберс - Жена бургомистра
Среди «отцов города», богачей из старых родов, крупных ткачей и пивоваров царил дурной образ мыслей: состояние, жизнь и почет для них были важнее религии и свободы, тогда как бедняки, в поте лица своего зарабатывавшие хлеб для своих семей, радостно решались отдать за правое дело и жизнь, и все свое добро. Приходилось преодолевать одно затруднение за другим. Было необходимо сровнять с землей все подмостки, навесы, одним словом, все, что могло бы служить укрытием для засады, как раньше это было сделано со всем, находившимся в загородных домах и других зданиях поблизости от города. Много вновь возведенных построек было уже уничтожено, но богачи всего дольше отказывались поднять топор на свои постройки. Около важной крепости Валькенбург начали воздвигать новые земляные укрепления; но один участок земли, который работники должны были вскапывать, принадлежал пивовару, тот требовал за повреждение луга значительную выкупную сумму. Когда в марте была снята осада, было восстановлено обращение бумажных денег, круглых кусочков картона, на одной стороне которых красовалось изображение нидерландского льва с девизом «Наес libertatis ergo!»[25], а другой — герб города и изречение: «Господи, спаси Лейден». Теперь эти деньги нужно было обменять на звонкую монету или на зерновой хлеб, но состоятельные спекулянты сделали большие запасы бумажных денег и старались поднять их цену. Требования всякого рода сходились у бургомистра, но, кроме всего этого, ему приходилось еще думать о собственных делах, так как скоро всякие сношения с внешним миром могли прекратиться и следовало воспользоваться временем, чтобы привести в порядок многие дела с гамбургским представителем его торговли. Грозили большие потери, но он употреблял все меры, чтобы обеспечить для своих то, что еще можно было спасти.
Жену и детей бургомистр видел только изредка. Однако ему казалось, что он исполняет обещание, которое взяла с него Мария в вечер его возвращения, если он коротко отвечает на ее вопросы или добровольно бросит ей несколько фраз вроде: «Сегодня в ратуше шел горячий разговор!» или: «Однако обмен необходимых монет представляет больше затруднений, чем можно было ожидать». Он не ощущал никакой потребности иметь доверенную подругу и рассказывать ей обо всем, и его первая жена была совершенно довольна и счастлива, когда он в спокойные времена тихо сидел около нее, называл ее своим сокровищем, радовался, глядя на детей, и похваливал ее вафли и праздничное жаркое. Торговая и общественная деятельность были его делом, а кухня и детская — ее. То, что у них было общее, это было сознание любви, которую они чувствовали друг к другу, дети, уважение и честь дома и владение им.
Мария желала большего, и Питер был намерен дать ей это, но когда она вечером забрасывала утомленного мужа вопросами, которые он привык, обычно, слышать из уст мужчины, то он утешал ее надеждой на более спокойные времена или начинал дремать среди ее расспросов.
Мария видела, какая тяжесть лежала на нем, как неутомимо он трудился, но зачем же хоть часть работы он не свалит на другие плечи.
Однажды в прекрасную погоду они пошли вдвоем за город. Она воспользовалась случаем и доказывала ему, что ради самого себя и ради нее он обязан давать себе больше отдыха.
Он терпеливо выслушал ее, и, когда она окончила свои просьбы и увещания, он взял ее руку в свою и сказал:
— Ты встречала господина Марникса фон Альдегонде и знаешь, чем ему обязано дело свободы. Ты знаешь его девиз?
Она кивнула и тихо ответила:
— «Идущий дойдет!»
— Мы отдохнем где-нибудь в другом месте, — повторил он твердо.
Тогда по ее телу пробежала легкая дрожь, и, отнимая у него руку, она думала: «Где-нибудь в другом месте — значит не здесь. Здесь нет места для покоя и счастья».
Она не сказала этого, но эта мысль не выходила у нее из головы.
XII
В этот день самая мрачная тишина царила в доме Гогстратенов. На улице перед домом, по приказанию доктора Бонтиуса и управляющего заболевшей старой дамы, лежал сноп соломы и песка. Окна были плотно завешены, а между молотком и дверью висел кусок войлока. Двери были только притворены, но за ними сидел слуга, чтобы отвечать тем, кто желал войти в дом.
Утром первого мая на Дворянскую улицу завернули музыкант Вильгельм Корнелиуссон и Ян Дуза. Они были увлечены оживленной беседой, но по мере приближения к песку и соломе говорили все тише и наконец совсем замолкли.
— Вот ковер, который смерть расстилает под ногами триумфатора, — сказал молодой дворянин.
— Можно надеяться, что она только один раз опустит здесь свой факел и отдаст предпочтение старости, как бы мало она ни была достойна уважения. Не оставайтесь слишком долго в зачумленном доме, господин Вильгельм.
Музыкант осторожно отворил дверь. Слуга молча поклонился ему и повернулся к лестнице, чтобы позвать Белотти: «шпильман» уже не раз вызывал дворецкого.
Вильгельм вошел в кабинет, в котором обыкновенно ждал его слуга, и в первый раз застал там другого посетителя, и притом в очень странном положении. На кресле сидел навытяжку, но со склоненной набок головой, патер Дамиан. Он спал. Лицо священника, человека лет около тридцати, было обрамлено жидкой светло-желтой бородкой; оно было белое и румяное, как у ребенка. Вокруг большой тонзуры узким веночком росли жидкие светлые волосы; в руках его, которые во время сна опустились ему на колени, висели сильно потемневшие четки из оливкового дерева. Мягкая и дружелюбная улыбка играла на его полуоткрытых губах.
«С виду и не скажешь, — подумал Вильгельм, — что этот кроткий священнослужитель в длинной женской одежде умеет крепко держаться за что-нибудь, и, несмотря на это, его худые руки привыкли к усиленной работе и покрыты мозолями».
Войдя в кабинет и увидев спавшего патера, Белотти бережно подложил ему под голову подушку и сделал Вильгельму знак следовать за собой в переднюю.
— Дадим ему немного отдохнуть, — сказал итальянец. — Со вчерашнего полдня он до сих пор сидел у постели моей госпожи; всего два часа, как он покинул ее. Она почти все время не сознает, что с ней происходит, но едва к ней возвращается сознание, как она начинает жаждать духовного утешения. Причаститься она все еще решительно отказывается: она не хочет понять, что может умереть. Иногда, конечно, когда приступы становятся сильнее, она в смертельном ужасе спрашивает, все ли готово, так как она боится умереть без миропомазания.
— А как чувствует себя госпожа Хенрика?
— Немного лучше!
Священник вышел из кабинета. Белотти с благоговением поцеловал ему руку, а Вильгельм почтительно поклонился.
— Я заснул, — сказал Дамиан просто и естественно, но голос его был не так силен и низок, как этого можно было ожидать от его широкой груди и высокого роста. — Я прочитаю мессу, навещу поскорее моих больных, а потом опять приду сюда. Ну что, одумались вы, Белотти?
— Нет, господин. Пресвятой Деве известно, что это невозможно. Мой отказ был произнесен первого мая, а теперь уже восьмое, а я все еще здесь, я не покинул этого дома, потому что я христианин. Теперь дамы находятся на попечении хорошего доктора, сестра Гонзага исполняет свой долг, а вы сами своими заботами заслуживаете место в раю среди мучеников; таким образом, не считая себя в чем-нибудь виноватым, я могу связать свой узел.
— Не годится, Белотти, — сказал серьезно патер, — и если вы все-таки настаиваете на своем желании, то по крайней мере не называйте себя христианином!
— Вы останетесь, — воскликнул Вильгельм, — хотя бы ради молодой госпожи, к которой вы так добры!
Белотти покачал головой и спокойно ответил:
— Вы, молодой господин, ничего не сможете прибавить к тому, что мне вчера высказал достопочтенный патер. Однако мое решение принято бесповоротно: я хочу уходить. Но так как для меня дорого хорошее мнение достопочтенного патера и ваше, то я прошу вас милостиво выслушать меня. У меня за спиной шестьдесят два года, а старому коню и старому слуге приходится долго стоять на рынке, прежде чем кто-нибудь купит их. В Брюсселе еще нашлось бы, пожалуй, место для дворецкого-католика, хорошо знающего свое дело, но это старое сердце рвется в Неаполь, рвется горячо, горячо, невыразимо. Вы, молодой господин, видели наше синее море и наше небо, и, разумеется, меня тянет и к ним, но еще более к другим менее важным вещам. Мне уж и то представляется каким-то счастьем, что я могу говорить на своем родном языке с вами, мейстер Вильгельм, и с вами, мой отец. Но есть страна, где все и каждый говорят, как я. У подножия Везувия лежит маленькое местечко… Милостивое небо! Порою, когда дрожит вся гора, сыплется дождем сверху зола и рекою льется пылающая лава, тогда страшно пробыть в этом местечке и полчаса. Разумеется, дома там не так красивы, а окна не поражают такой чистотой, как в здешней стране. Боюсь даже, что и вообще-то в Резине очень немного стеклянных окон, но наши дети мерзнут от этого не более, чем у вас. Что бы сказала лейденская хозяйка о нашей деревенской улице? Столбы, перевитые виноградом, ветви смоковницы и пестрое белье на крышах, окнах, кривых и косых балконах; апельсинные и лимонные деревья, обремененные золотыми плодами, в маленьких садах без прямых дорожек и одинаковых грядок. Все растет рядом и как попало. И мальчишки, которые лазают по белым стенам виноградника в своих лохмотьях, не шитых и не чиненных ни одним портным, и маленькие девочки, которым мать причесывает волосы перед дверьми дома, разумеется, они не так белы и румяны и не так чисто вымыты, как голландские дети, но как бы мне хотелось хоть разок взглянуть опять на смуглые черноволосые личики с темными блестящими глазами и закончить свои дни среди этого шума и беспорядка, в теплом воздухе, без забот и работы, вместе со своими племянниками, племянницами и родными.