Анна Караваева - Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
«Родненька, тебя вспоминаю и пишу — за грамоту спасибо. Оставляю вот тебе вестку. Ухожу на волю, к жизни каторжной не вернусь… Не один я, а с товарищами ушел долю искать. Обдумал все, родненька, на рабий свой кусок плюю, ненавижу дворян, богатеев, ибо я прикоснулся к горю работных людей и сам я, хошь и по-другому, а такой же заклеванный, яко заяц орлом жадным. Пропади он, город сей, золото добывающий… Жди меня две весны, Веринька… Будет доля на свободе хороша, добуду тебя. Не будет доли — молись о голове моей… за товарищев, они — за меня. Я новый теперя человек, к бывшему не вернусь. Ноет сердце по тебе, но верно поступаю. Пока прощевай, удачливой вестки дожидайся. Не запамятуй меня Шурьгина Степана».
Вдосталь наплакалась Веринька от тоски в воскресенье утром. В доме переполох поднялся, стали Степана искать в пруду. В понедельник же догадались, что бежал Степан вместе с двадцатью четырьмя бергалами. На Степана показал немец бергпробирер.
Во вторник стояла Веринька в шумно переговаривающейся толпе на соборной площади и читала, бледнея и вспыхивая, большой лист приказа на столбе:
Сим объявляется всем почетным гражданам, служащим лицам, духовным, мещанам и мастеровым града Барнаула для общего осведомления о злостном и дерзком побеге, двадцатью четырьмя бергалами и, по полной видимости, купно с ними главного начальника Колывано-Воскресенских заводов дворовым человеком Степаном Шурьгиным учиненном. Одна часть преступников со скрытым намерением и обманув начальство свое якобы добровольно отправилась на лесосечные работы в бор барнаульской; другая же часть оставалась на заводе, дабы подозрений начальства, о благе государства радеющего, отнюдь не возбудить. Сии преступники в субботу к вечеру собрались вместе в бору, в коем находились для присмотра двое солдат Колывано-Воскресенского батальона. Солдаты сими дерзкими нарушителями порядка были повалены наземь, биты и связаны, с воткнутыми во рты кляпами, дабы не было возможности им кричать. Преступники нагло отобрали у солдат ружья, патронташи, сапоги, портянки и штаны, на сумму тридцать рублей ассигнациями, оставив их в мундирах и исподнем, сами же скрылись.
Посему главная контора Колывано-Воскресенских его императорского величества заводов, купно с военной властью, объявляет: всякий, кто по нижепоименованным приметам сих наглых преступников обознает, должен немедленно о сем главной конторе заявить и преступника задержать, за что получит от главной конторы сообразное его чину и званию вознаграждение. Всякий же, преступников сих обогнавший и укрывший хотя бы одного из них, строжайшему будет подлежать наказанию.
Имена беглых
…………………………………………………………
Приметы
……………………………………………………………
………………………………………………………………
Путались, пестрели в глазах кудреватые, фигурные буквы — бойкая работа конторских канцеляристов. У Вериньки каменели ноги, будто врастая в весеннюю теплую землю. Не слыхала, что говорят кругом, а видела только буквы, слова о Степане, и сквозь их круглые и длинные завитки будто проступал то непокорный русый вихор над Степановым лбом, то загорающийся дерзкий его взгляд, что так пугал ее в последние дни. Потом с гудящей головой Веринька пошла к дому. Казалось, не переведутся слезы: они подкатывали горячим клубком к горлу, глотать их мучительно и тяжко, а горя показать нельзя.
В кабинете своем конторском по пестрому персидскому ковру (подарок канцелярии царицы Екатерины) большими шагами выхаживал Гаврила Семеныч. На диване, неудобно поджимая худые ноги в лосинах и высоких сапогах, сидел немолодой офицер, впалогрудый, жидковолосый, с лысиной на макушке, вида неудачливого и незначительного.
Гаврила Семеныч обидчиво-величественным мановением руки указывал на портреты в золоченых рамах по стенам, откуда с полотен глядели: суровое лицо пышноволосого Петра I, вытаращенные глаза корявой Анны, круглобровое красивое лицо Елизаветы, полупьяная улыбка Петра Федоровича, сладко-задумчивое с колющей улыбкой лицо Екатерины, а с последнего новенького полотна — холодный, водянисто-голубой взгляд здравствующего Павла I.
— Стыдно мне перед сими, наисвященными для дворянина изображениями, за вас стыдно, милостивый государь мой! Ужель вы, дворянин, поручик батальона Колывано-Воскресенского, не могли достойно уследить во время караула вашего за поведением мастерового люда? Ужель вы низких его повадок не знаете?
Офицер, бледнея от злости и унижения, начал торопливо, скрипучим голосом:
— Ваше превосходительство… я сие знал-с… сие, то есть повадки мастеровщины, но я считал, что настроение их… э… в субботу было спокойное. Я встретил на плотине небольшую толпу мастеровых, кои отдали мне поклон, ответив на вопрос мой, что идут в церковь…
Гаврила Семеныч, бесцеремонно тыкая ему в лицо протабаченным пальцем, зло расхохотался:
— Так, божуся, вы их и встретили, ваше благородие, их, их! Они за дурость вашу отменно были вам благодарны!
Начальник затопал о ковер.
— Вы… понимаете, кой вред ротозейством своим вы всей нашей карьере приносите? Кабинет его величества потребует с нас отчетности жестокой, по какой причине бегство у нас учиняется ежегодно? Единственное спасение наше в крепчайшей, мил… сдарь, в крепчайшей субординации и мерах пресечения… Внушением влиять мы пробовали, ответим мы кабинету, но сие не помогло и… Значит, военное наблюдение никуда не годится… Также и нам ответят… Значит, так, так, миле… дарь? Молчите? Вы за все происшествие во время дежурного караула ответственны, да-да-с! Двадцать пять мастеровых, в числе коих и моего крепостного раба, глупо, по-бараньи глупо, с открытым ртом… вы изволили выпустить из пределов Барнаула! Вы… зря полевое довольство получать изволите[38]. А? Я чаю, вы обязанности свои в сем златоносном месте понимать должны без ошибки… и точно! Точно!
Офицер, едва дыша, начал было:
— Я думал, ваше превосходительство…
Гаврила Семеныч ощерился, собирая бритые щеки в грубые складки.
— Молчать! Что вы думать можете? Молите всех святых, дабы не попасть под суд… Мо-олчать!.. Пишите рапорт с изложением мотивов сего позорного непорядка.
Он круто остановился, подрыгивая тощей икрой в белом чулке, и минуту спустя спросил уже сдержанней:
— Солдат допрашивали?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Ну?
— Божбой и всяческой клятвой отрицают свою прикосновенность к сему.
Рассекая воздух костистым пальцем, Гаврила Семеныч сказал, хмуро супясь:
— Они прикосновенны!.. Прикосновенны!.. Они сообщники беглых. Поняли?.. В назидание другим… и… в оправдание вам, ваше благородие, достойны они шпицрутенов! Они должны быть прикосновенны, понимаете вы, милс… дарь мой, сколь дворянское сословие друг другу может содействие оказать?
Офицер понял. Его впалогрудая фигура выпрямилась. в глаза возвращался блеск, а рыжеватые бачки возле оттопыренных ушей подергивало от широко расползающейся почтительной и благодарной улыбки.
За десятки же верст от главного узла «златоносного места» поднимались вверх по Бие новые беглецы. Гребли шибко, сторожливо щуря глаза, и острым взглядом охватывали речную даль и берега. На заре высадились у нагорного глухого поселка. Дрожа от усталости и радостного возбуждения, поднялись каменистой тропой на зеленое яркое взгорье, каких много по веселой реке Бие.
Дело о девках
В Орехове баб зовут по именам мужей: Мареиха, Сергеиха, Петреиха… Ореховские мужики, как и многие другие, бывают дома — случаются такие года — как желанные гости. Конечно, потому на ба́бье, вдовье при живом муже житье ложится имя мужа, как на главу семейства.
Мареиха просыпалась всегда раным-рано. Спешно ополаскивала сморщенное лицо из глиняной носатки, что висела возле крыльца, торопливо крестила давно высохшую на мужичьей работе грудь и шла на сеновал будить девок.
Она ударила жилистым локтем в скрипучую дверь и крикнула:
— Ну-ка-ась! Девки! Вставайте!
За дверью не отозвались. Спали, видно, девки крепко. Мареиха, осердясь, забила кулаками в дверь:
— Вот подлые, прости господи. Вста-ва-ать, чертовки!
Сонный Ксюткин голос протянул сквозь зевок:
— Ну-ну-у… Не реви-и… А-а-а…
— Вставай, ленивушша! Я пойду корове пойла дам. А ты пойди квашню помеси.
Ксюта вяло подняла с пахучего сена свое отяжелевшее тело. Крепко спала, без снов, и просыпаться было все труднее — так бы вот лежала долго, закинув руки на мягком сене, и смотрела бы на голубой клок неба в оконце на крыше, но мать, неугомонная, придет и стащит еще с лесенки.