Ольга Гурьян - Свидетели
— А по-английски они не говорят?
— С чего бы им говорить по-английски? Они не на стороне англичан.
Я начинаю дразнить ее, надеясь вывести из себя:
— Есть у них серёжки и кольца?
— Я ничего об этом не знаю.
— Они одеты или обнажены?
—Что же, вы думаете, что у бога не во что одеть их?
Так бесконечно тянется допрос. Я замечаю, как она устала и побледнела, и я снова повторяю те же вопросы.
—Ты ничего не сказала о теле и членах святой Маргариты и святой Катерины.
— Я сказала вам все, что я знаю, и больше я ничего не скажу. Я их хорошо видела. Я вам все сказала. Уж лучше бы велели отрубить мне голову. Я больше ничего не скажу.
— Жанна,— говорю я,— почему ты думаешь, что это бог создал их такими, какими ты их видела? Ведь известно, что дьявол Люцифер является в ослепительном свете, в виде прекрасного мужчины, и ему ничего не стоит принять женский облик. Если бы дьявол явился тебе в виде ангела, как бы ты узнала, добрый это ангел или злой?
— Разве я не отличила бы, ангел это или нечто, что под него подделывается?
И она говорит о том, что ее святые являются ей в сопровождении миллиона ангелов, очень маленьких, в бесконечном количестве.
У меня самого в глазах начинают мелькать и кружиться какие-то светящиеся точки, искры, звезды, трепещущие крылья. У меня кружится голова. В этой высокой обширной зале какой-то тяжкий воздух. Мне кажется, что пахнет серой. Откуда я знаю, может быть, эти сорок епископов, и аббатов, и докторов церковного права переодетые черти?
Я совершенно измучен. Мой язык распух и не помещается во рту. У меня едва хватает силы приказать отвести Жанну обратно в ее темницу.
Глава седьмая
ГОВОРИТ ПЬЕР КОШОН
(ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Уже три месяца тянется процесс, и я не могу добиться признания, что её голоса и дела, послушные этим голосам,— от дьявола.
Я допрашиваю ее в зале суда, и я допрашиваю её в её темнице.
Это хорошая темница, способная сломить дух и тело. Обширная, низкая, и нету в ней окон. Посередине, у толстой колонны, поддерживающей потолок, настелен деревянный помост. На нем охапка соломы и две миски. На этой подстилке Жанна прикована цепью за ногу к колонне так, что может она лечь, и сесть, и ступить два шага — не больше.
Три тюремщика не покидают ее ни на мгновение. Их старательно выбрали, думаю, по всей стране не найти им подобных. Я сам не могу без отвращения смотреть на их тупые и жестокие лица. Когда она бодрствует, она принуждена слушать их наглые насмешки. Когда она спит, они лежат рядом с ее подстилкой; сторожат каждое ее движение.
Но ничто на неё не действует. Ни тяжесть цепей, ни спертый зловонный воздух, ни жалкая пища, ни постоянное присутствие этих негодяев. На все мои вопросы она отвечает смело и правдиво, но о тайне своих голосов говорит: «Не знаю», или: «Спрашивайте о другом».
Я пытался запугать ее угрозами. Я показал палача и орудия пытки. Она сказала:
— Поистине, даже если вы разорвете меня на части, так что душа отделится от тела, я ничего вам не скажу. И после, если бы я даже сказала что-нибудь, я буду говорить, что вы принудили меня силой. И мои голоса сказали мне, что уже недолго осталось терпеть и скоро я буду освобождена.
Я убеждаю ее:
— Жанна, если ты не хочешь верить церкви и её служителям, значит, ты еретичка и будешь сожжена для спасения твоей души и тела. И она гневно говорит:
— Ничего другого я не скажу. И если я увижу огонь, я снова скажу то, что я говорила, и ничего другого.
Я так устал, что бывают дни, когда мой врач не разрешает мне подняться с постели. Такая у меня к ней ненависть, что я не могу больше терпеть. Моя ненависть душит и убивает меня. Нам двоим нет места на земле. Пока она жива, нет мне жизни.
Я посылаю ей искусно приготовленного карпа. Золотисто поджаренного, под пряным соусом, который скрывает запах и вкус яда.
Я стою у окна и смотрю, как слуга, несущий блюдо, переходит через двор замка. Вот он дошёл докруглой тюремной башни. Открылась узкая щель двери. Он вошел, и дверь закрылась за ним.
Я стою у окна и смотрю.
И вдруг дверь распахивается. Слуга бежит обратно. Без стука он врывается в мою комнату и кричит:
— Она съела совсем немного и упала в корчах. Она умирает.
О, что я наделал!
Сейчас она умрет не осужденная, не опозоренная. Это мученическая кончина. Ей будут поклоняться как святой. О, до чего меня довела моя ненависть! Что скажет Бедфорд? Что он сделает со мной? И деньги, которые я от него принял и не исполнил обещанного.
Я кричу:
— Врача! Врача! И врачу я кричу:
— Скорее! Спаси ее, и я тебя озолочу! Неделю она на грани смерти. Неделю я брожу как потерянный. Как отец, у которого отнимают любимое дитя. Как влюбленный, теряющий свою возлюбленную.
Наконец — о счастье — приходят и говорят, что она вне опасности.
Я прихожу к ней. На ее лице следы мучительной болезни. Теперь мне удастся ее сломить.
Я, добрый и заботливый, выражаю ей мое глубокое сочувствие. Я говорю:
— Дитя мое. Ты не хотела бы, чтобы тебя взяли из рук англичан и увели из этой гнилой темницы? И отдали бы тебя в светлую церковную тюрьму, где вокруг тебя были бы добрые монахини и ты молилась бы вместе с ними и была бы спасена?..
И я говорю:
— Жанна, зачем ты ходишь в мужской одежде? Ведь нет в этом необходимости, и особенно теперь, когда ты в плену. Не думай, что ты поступаешь хорошо. Бог создал тебя женщиной, а ты, вопреки его воле, стремишься принять мужской образ. Это ересь и противно церковным законам. Перестань носить эту одежду. Надень женское платье!
Уже не первый раз я говорю ей эти слова. Но каждый раз она отвечала:
— Я делаю так по велению моих голосов.
Теперь, ослабленная болезнью, она говорит:
— Лучше мне умереть, чем жить закованной в цепи. Но если вы правда поместите меня в другую тюрьму, и снимете с меня оковы, и вокруг меня будут женщины, я буду послушной и сделаю то, что вы хотите.
— Сделай,— говорю я,—и ты будешь освобождена.
Я приказываю снять с нее оковы, бережно поддерживая, увожу в соседнюю комнату. Я сажаю ее в кресло и говорю:
— Жанна, я верю тебе, но надо, чтобы все остальные тебе поверили. Ведь все видели, что ты ходишь в мужском платье, и они могут усомниться, что ты раскаялась и согласна поступать, как полагается доброй девушке. Подпиши эту бумагу, и я покажу ее судьям, и все будет кончено.
Я протягиваю ей лист пергамента и вкладываю ей в пальцы перо.
— Подпиши. Подпиши же! В отчаянии она защищается:
— Я не могу подписать. Я не понимаю, что тут написано. Я не должна подписывать эту бумагу.
Я говорю:
— Если ты сейчас же не подпишешь, ты будешь сожжена на костре.
— Ах, как вы стараетесь меня соблазнить. Я ничего не сделала дурного.
— Тогда подпиши!
Она теряет силы, она соглашается:
— Я согласна сделать все, что потребуют.
Я беру ее за руку, я веду ее рукой, и она подписывает.
Вечером кардинал Уинчестер и епископ Теруан, советник короля Англии, гневно упрекают меня, что теперь, когда Жанна отреклась от своих голосов, ее по закону уже нельзя казнить. Я спокойно выслушиваю их гневные крики, и когда — видно, не хватило им дыхания — они наконец замолкают, я говорю:
— Господа, не волнуйтесь. Теперь-то мы ее поймали.
На другое утро на кладбище Сэнт-Уан происходит торжественное публичное отречение.
Еще совсем рано, но в этот майский день солнце светит ярко. Под его лучами серые камни собора нежно розовеют, деревья в цвету, свежая трава зеленым ковром на могилах.
Здесь пред лицом судей и кардинала Уинчестера, епископов Нойона, Норвича и Теруана, магистра Гильома Эрара; здесь, пред толпой жителей Руана, сбежавшихся на зрелище; здесь, в окружении английских солдат, которые подавят любой возмущенный возглас, Жанне читают ее отречение.
Ослепленная солнечным светом, которого она так долго не видела, оглушенная рокотом человеческих голосов, и, наверное, голова у нее кружится от свежего воздуха, она еще пытается увильнуть:
— Если есть в моих словах и делах дурное, злые слова и злые поступки — это моя вина.
Магистр Эрар восклицает громко, так что всем его слышно:
— Ты отрекаешься от своих слов и дел?
И вторично:
— Ты отрекаешься?
И в третий раз:
— Ты отрекаешься?
И Жанна, склонив голову, говорит:
— Я подчиняюсь воле моих судей.
Тотчас солдаты хватают ее. Я приказываю:
— Отведите ее обратно в темницу.
Там с нее срывают мужскую одежду и кидают ей женское платье. Пусть наденет его, как обещала в своем отречении.
Её ноги непривычно путаются в длинной, до полу, юбке.