Валериан Правдухин - Яик уходит в море
— Ты проводи-ка их с Петром до кошары!
И поскакал домой. Оглянулся еще раз.
— Дуреха, покрой голову-то. Нехорошо!
Настя пошла впереди маленького стада. Овцы прозябли за дорогу, проголодались. Они жались к девушке вплотную, словно заблудившиеся дети, тонко и надрывно блеяли и хватали горячими губами Настю за руку. Ветер разметал по плечам длинные черные косы девушки. Она растерянно остановилась, растроганно глядя на толкущихся у ее ног животных. Они мешали ей двигаться, каждое из них непременно хотело коснуться ее горячей и сильной ноги. О, как хорошо понимала их Настя. Она сама с горечью и отрадой прильнула бы к ногам такого же могучего, большого существа, каким она была сейчас для этих бездомовых овец. Высокий Петр жался от ветра к спине лошади и что-то кричал девке, а что — никак нельзя было разобрать сквозь бурю и пыль. У него вдруг сорвало ветром картуз с головы. Малиновый околыш метнулся по воздуху и напомнил Насте последнюю ужасную встречу с Клементием на Ерике. Картуз понесло по земле, как перекати-поле. Парень гикнул и бешено помчался за ним. Скрылся за изволоком Верблюжьей лощины. Настя осталась одна посреди поля в черном кольце плачущих овец. Ее темные волосы были живыми на ветру, и ей как-то скорбно приятно было, что ее голова оставалась неприлично неприкрытой, а косы, как и ее душа, неприкаянными. «Эх, жалей, не жалей!» Низко над полем ползли черные, брюхатые тучи, и казалось, что вот-вот они коснутся трепаной головы девушки. Да, зима была близко.
Земля казалась обреченной. Скоро снег закроет травы, реки, улицы, степи белым покрывалом. Саваном упадет на людей…
По дороге скакали плавенщики. Они возвращались от Гурьева домой. Как всегда, они все были навеселе: кто с радости от большого улова, кто с горя, что мало наловил или совсем не обрыбился. По сырту тарахтели тагарка за тагаркой, тарантас за тарантасом. Цепью плыли будары на дрогах. Днища их еще не успели просохнуть. Казаки куражились и шумели еще больше, подъезжая к поселку: пусть все видят, как гуляют уральские казаки! Рыбаки улыбались Насте, кричали ей что-то веселое и задорное. Чаще всего остро, с перцем шутили над нею.
— Что ты, казачка, все покрыла, а голову забыла? Матри, лысый родится.
— Разуй ноги, обуй башку, не то дьявол тебя вверх тормашками поставит…
— Голову-то меньше ног бережешь!
Юный казак в офицерской шинели, русокудрый красавец, охнул, увидав Настю, окруженную овцами. Он привстал в тарантасе во весь свой немалый рост и крикнул, осадив лошадей:
— Здорово, русская красавица! Хоп, жар кельде! (Во, красотка явилась!)[7] Эй, кто вызовется сыскать еще такую? Садись, умчу… туда, в город!
Как ни смутно было на душе у Насти, а навсегда запомнила она эти слова, этот горячий, мужской выкрик, — не забыла бы, если бы даже прожила на земле еще сотню лет.
Несколько тагарок и тарантасов остановились возле девушки Нарочно! Казаки пили на ходу водку, толковали о плавне, спорили о ярыгах и неводах, а сами косились на Настю. Ну и казачка!
— Как на последнем рубеже было? Что слышно под Гурьевым?
— Да как? Иной сердешный и на убытки не пумал, во как! Уходит от нас рыба-то! Нет ладов промеж себя, откуда же быть удаче! Ярыжники с неводчиками в кровь передрались.
— Ну, а сам-то как ты, Силантьич?
— Я тож не обрыбился: богу не помолился, а с бабой горячо простился.
— А пьешь на каку казну?
— Да так, пустяшное: икряного осетрика пудиков на шесть прихватил да белужку на тридцать, да судачков сотенки три, — вот оно и набралось по малости. Ха-ха-ха!
— Выходит, женино благословение увез с горячих проводин и не растерял святое помазание. Хо-хо-хо!
— Как раз и осталось от барыша на шелковый сарафан жене!
— Прощайте не то, станишники!
— Хош!
Одни уезжали, другие подъезжали и останавливались.
А в это же время снизу от поселка двинулась сюда на сырт к Верблюжьей лощине толпа людей.
Это соколинцы хоронили Клементия. Деревянный продолговатый ящик качался черной лодкой на белых, вышитых на концах, холщевых полотенцах. Гроб несли поседевший за три ночи Стахей Никитич, Родион Гагушин и два сверстника убитого — Ноготков и Вязов. Игнатий Вязов, встряхивая растущей вперед бородой, со скорбным и гневным лицом шел за гробом, не касаясь его. Все провожавшие были встревоженно сумрачны. Одеты они были в черные одеяния, Вязов и еще несколько стариков — в черные шелковые халаты. Люди не пели, нет — они выкрикивали часовенные свои стихи, подскакивая еле приметно на ходу, приплясывая в ритм своему бормотанью. Ветер рвал слова, уносил их в степь. Вихрь налетел на толпу и захлестнул ее. Как крылья ночных летучих мышей, взметнулись полы черных халатов. Толпа подходила к Насте, к плавенщикам. Сквозь завывания ветра слышно было:
Мы ни града, ни села не знаем,Мы к нерукотворному градуПутешествовать желаем…
Григорий, ровесник и закадычный друг Василиста, младший брат покойника, впереди всех нес на голове крышку от гроба. Настя уставилась широко раскрытыми глазами на его фигуру без головы, — головы не было видно под крышкой. — не признала парня, и с тревогой подумала:
«Да кто ж это?»
Григорию было тяжело и неудобно нести крышку, и он опустил ее на землю, чтобы немного отдохнуть. Настя вдруг, как рыба, начала судорожно глотать ртом воздух. Как он походил, на убитого брата! Лишь чуть-чуть пониже его и потоньше!
Толпа подошла вплотную к стаду. Овцы подняли головы, испуганно молчали. Круглые, блестящие глаза их слезились от ветра. Толпа проходила мимо Насти. Плавенщики стащили с голов папахи и молча стояли, держа под уздцы обеспокоенных храпевших коней. Насте казалось, что все идущие за гробом смотрят на нее, буравят ее глазами. Ей стало очень нехорошо. И только овцы, теперь в страхе сжавшие ее со всех сторон, помогли ей устоять, не упасть на землю Она видела оранжевые круги перед глазами и чувствовала острый озноб во всем теле. А толпа кричала, удаляясь:
Не то горе нам — разлука,Все Адамовы мы внуки.Адам прадед запись дал,Весь свой род во ад послал.
Толпа уходила по полю за сырт. Толпа уже наполовину скрылась в Верблюжьей лощине. Слов нельзя было разобрать, доносился лишь вой — гневный и скорбный. Плавенщики провожали глазами черное шествие.
— Кого хоронят-то, девка?
— Казака одного, Вязниковцева. Молодой! — жалостно вырвалось у Насти.
— С чего это он помер?
— Убили, бают, его.
— Убили? Кто? За какие дела?
— Кто — не знай. Будто он против казаков поступил нехорошо, — не сдержалась Настя и нахмурилась, недовольная собой.
— Э-э! — протянул старый казак. — Я слыхал об этом в Лебедке третеводни. Своих выдал солдатам, матри. Туда ему и дорога. Катись его душа в ад, в черное пекло!
— Да как же это, братцы? Это что же? Свои своего? Гляди, кончина света…
— Ну, таких кончин мы с вами еще мильон повидаем, — засмеялся русый хорунжий. И вдруг весь сморщился, потемнел и крикнул: — Эх, то ли будет! Выпьем-ка за Яик, за море, за горе, за уральскую красавицу! Завей горе веревочкой!
Плавенщики хохотали. Обветрившие лица их залучились улыбчатыми морщинами. Они выпили, надели папахи и распрощались с Настей. Русокудрый хорунжий еще раз крикнул:
— Прощай, черная красавица! Прощай! Хош!
С неба, с востока, из-за Урала вдруг начал мести резкий, косой снег. Овцы закашляли, заблеяли. Настя пошла вперед. Овцы толкались, спешили. Они бежали рядом с ней, и каждая старалась идти вплотную к ее ногам. Стало темнее. Где-то холодно прозвенели бубенцы…
Василист встретил Настю во дворе:
— Ну-ка, принеси пистолет в баз. Да, да, сейчас же.
Настя принесла. Василист посмотрел в дуло, потом на втулетку и понимающе свистнул:
— Во какие у нас дела-то! Не знал я, когда в утробе с тобою лежал, что ты у меня такая, с крепким настоем. Дай-ка я поцелую тебя!
Настя вдруг почувствовала, что у нее совсем не стало ног. Перед глазами закачалось зеленое море и затем все разом исчезло.
12
Настя не поднялась с постели ни в этот день, ни на завтра.
Вечером она в бреду лежала на деревянной родительской кровати. Заболела сыпным тифом. У казаков эта болезнь известна была под названием пестрой горячки.
Странное было у ней состояние. Мучительно болела голова, нападали невыносимая тоска и печаль на сердце. Тело жило отдельно от сознания. Сознание, казалось, расползалось вокруг, уходило далеко, потом возвращалось обратно, как временный квартирант. Но порой оно работало удивительно ярко.
В первый же день к Насте прямо, без дверей, из угла горницы, вышел, приплясывая, покойный Клементий. На лице его играла странная улыбка. Настя бредила, не сознавая окружающего, а тут вспомнила, что Клементий уже умер, но не испугалась. Она забыла, что она сама его убила. Зачем на нем такая яркая, малиновая рубаха? Казак подскочил к Насте и стал ее жарко обнимать и целовать. Ей это было совсем безразлично. Но вот он сказал: «Ведемка ты моя кудлатая!» — от этих слов Насте вдруг стало чего-то страшно жаль. Захотелось заплакать. В это время в горницу с потолка соскочил, как сайгак, и начал с хохотом кружиться, плясать бышеньку молодой казак, за ним еще один. Это были Вязов и Ноготков. «Они несли гроб», — подумала равнодушно Настя. Казаки играли в чехарду, смеялись весело и громко, но Насте смех казался странным, ненужным, нисколько не заразительным. Она чувствовала себя совсем им посторонней и размышляла: «Вот еще недавно в поселке все были свои, родня. Тепло было. Теперь все чужие. Сторонятся, боятся соседей».