Валентин Пикуль - Слово и дело
— Может, и сгорю, — говорил Хрущев Волынскому. — Покуда Нюта моя жива была, я собою дорожился. А теперь ради дел высших готов и пострадать… Вижу! — говорил Хрущов. — Всю злость времени нашего вижу. Не по себе, так по другим чую… Шатает Россию, будто пьяную. То хмель дурной — кровавый! Быть бедам еще, но уже бесстрашен я к ним… Саламандра сама во огонь кидается!
Были они дальними свойственниками по Нарышкиным, и оттого приязнь дружбы родством умножалась. Волынский в доме конфидента много книг видел… французские, немецкие, голландские.
— Счастлив ты, — позавидовал он Хрущеву, — что языки иные ведаешь. А я вот только по-русски читать способен. По секрету скажу, что ныне я занят писанием «Генерального проекта» о благоустройстве русском… О благе народа есть ли что давнее у тебя?
Хрущов стал перед ним сундуки открывать, а там — полно бумаг старинных.
Немало там летописей и прадедовских хроник.
— Но есть одна книга, — сообщил, — которой днем с огнем не сыщешь. А знать бы ее тебе, Петрович, надобно… Не ты первый герой на Руси, который проекты разные пишет!
Посадил он Волынского в свои санки, повез прогуливать. Лошади бодро молотили копытами в наезженный наст. Через заброшенный сад Итальянский завернули к арсеналам части Литейной, от цехов пронесло жаром — там пушки отливали. Лошади вывернули санки на Выборгекую сторону — к госпиталям воинским. Ехали дальше, а бубенцы названивали к стуже морозной. Красное солнце медленно оплывало над затихшими к вечеру окраинами.
— Федорыч, куда везешь меня? Не повернуть ли нам?
— Повернуть всегда успеем… Ты погоди, — отвечал Хрущов.
Слева, на берегу Малой Невки, остался заводик сахарный. Завиднелось и Волчье поле, что тянулось аж до самой чухонской деревушки Охты; оттого оно Волчье, что при Петре I тут строителей Петербурга неглубоко закапывали; волки это пронюхали и ходили сюда стаями кормиться покойниками безродными… Выборгская сторона для человека вообще опасна: вкусив человечины, волки и на живых тут кидаются. Не доезжая до слободы батальона Синявина, Хрущов велел кучеру остановиться. Здесь под снегом одиноко стыл небогатый храм Сампсона-странноприимца.
— На што ты завез меня в эку глушь?
— Молчи, Петрович, сейчас все узнаешь…
Церковка затихла, пустынная. Вокруг безмолвие, только от слободы казарменной побрехивали псы. Возле ограды стоял крест, уже надломленный ветрами, из-под снега торчала одна его верхушка.
— Это здесь, — сказал Хрущов, начав молиться. — Покоится тут Иван Посошков, а по батюшке — Тихоныч… Молись и ты за претерпения его немалые!
Рука Волынского, поднятая ко лбу, вдруг замерла:
— Посошков… А кто он такой?
— Мужик из Новгорода. Торговал на Москве кожами.
— Так зачем мне за помин души его маливаться?
— Молись крепче, Петрович, ибо Иван Тихоныч крепкий был россиянин. Правды всенародной желатель, начертал он от разума большую книжищу, «О скудости и богатстве» названную.
— Впервые слышу о книге такой.
— То-то! — сказал Хрущов. — И вся Россия не знает. Вот ты сейчас генеральное рассуждение сочиняешь о реформах системы нашей. А Посошков-то раньше тебя постиг, что экономика есть главнейшая вещь в государстве. Хотел он древнюю не правду Руси искоренить… Вот и лежит под нами, не правдою сам побежденный!
Волынский снег на могиле разгреб, приник к кресту:
— А недавно умер… Что же с ним приключилось?
— Не умер, а замучен в темницах Тайной канцелярии. Ты проекты, конечно, пописывай, но вокруг поглядывай: как бы не пропасть…
Дал он прочесть Волынскому книгу «О скудости и богатстве», кем-то от руки тайно переписанную. Посошков смело бросал упрек царю Петру I за то, что не дал тот народу четкого закона, а завалил Россию пудами своих указов, которые и так и эдак прочесть можно. Пораженный, думал над книгою: «Не за то ли и судили Посошкова, что он государей поучать стал? Но вот странно мне: ведь об этом же и я хочу в Кабинете толковать — закон един для всех, вот такой нужен…» И еще увлекло министра одно мнение Посошкова: как бы ни был умен и деятелен царь, все равно монархия по природе своей малоспособна для управления государством — в работе государственной необходимы все сословия, даже хлебопашцы!
— Смел ты, Иван Тихоныч! — призадумался Волынский. — Не с того ли ты и лег раньше времени на погосте Сампсоньевском?..
Не знал он тогда, что эта поездка к Сампсонию была пророческой. Волынскому суждено лежать по соседству с Посошковым под красным солнцем на стороне Выборгской, издалека будут лаять псы из слободы батальона Синявина.
…Сейчас этих мест не узнать.
***Мало-помалу обрастал Волынский семьей своих конфидентов По вечерам многие навещали министра… Вхож стал математик Ададуров, механик Ладыженский, архитектор Иван Бланк, захаживали на огонек асессоры по разным коллегиям, врачи и садовники, офицеры армейские и флотские. Правда, не все гости министра были искренни в беседах — иные липли к Волынскому, как к персоне могучей, ласки от него фаворной и выгод прихлебных себе жаждуя.
Артемий Петрович и сам сознавал, что такие конфиденты, как Соймонов и Еропкин, Ададуров и Хрущев, умнее его и чище помыслами; люди бескорыстные, они имели таланты, а он имел только фортуну завидную… Кубанцу честно признавался Волынский:
— Я ведь только мутовка, что масло попышнее взбивает. Придет срок, мутовку оближут и выбросят. А масло-то от меня останется и, дай бог, еще принесет пользу великую…
Скоро из Сибири нагрянул в Петербург и Василий Никитич Татищев, тоже заявился на дом к Волынскому, жаловался:
— Меня под суд отдают за воровство якобы. А я не воровал… только кормился! Говорят люди злые, будто я взятки брал, Оренбург перетащил на худое место. Герцог на меня злобится… Чтобы время проходило не зря, я теперь историю российскую сочиняю.
В кружке близких Волынского читал Татищев историю. Но от времен прошлых конфиденты в день сегодняшний обращались.
— Муки народа, — говорил Соймонов, — столь глубоко в тело вошли, что нужен хирург с ножиком, дабы вредную грыжу отрезал. Имеющий уши да слышит! Одно чаю: велик гнев в простонародье русском. Ударь клич — и полетят головы… Ох, покатятся!
Английский врач Белль д'Антермони, давний приятель Волынского, сосал трубку; закрыв глаза, слушал русских. Секретари Остермановы, Иван де ла Суда и Иогашка Эйхлер, оба холеные, в еде брезгливые, вилками в тарелках ковырялись, помалкивали; шпионы Волынского в Кабинете и по делам коллегии Иностранной, они умели молчать и слушать… Из-за стола поднялся Волынский:
— Это ты верно сказал, Федор Иваныч, только слова твои опасные. Коли в набат ударить, так народ и мне башку снесет. А я того, по слабости общечеловеческой, не желаю. Потому и говорю: перемены сверху надо делать, а низы до топора не доводить…
Ванюшка Поганкин робок был, но тут не смолчал.
— А все едино, — брякнул, — случись заваруха, от топора никто не убежит.
Лес рубят — щепки летят… Тако!
Два архиерея, Стефан Псковский да Амвросий Вологодский, крестились при этом, по сторонам поглядывая: не донесет ли кто, вражья сила? А садовник Сурмин, плетьми от царицы уже дранный, все на двери посматривал: не убежать ли, пока не поздно?..
Белль д'Антермони выколотил пепел из погасшей трубки.
— Петрович, — спросил, — нет ли тут лишних?
— У меня все свои, — ответил Волынский.
Тогда врач показал глазами на Василия Кубанца.
— А раб твой? — спросил тихонько.
Но Волынский всех громогласно заверил:
— Раб и есть раб! Его дело — господину верно служить.
При этих словах маршалок взбил пальцами на груди своей жабо кружевное, поклонился конфидентам хозяина. И когда кланялся Кубанец, черная щетка волос заслонила ему глаза — всевидящие, торчали оттопыренные уши калмыка — всеслышащие.
— Вы можете говорить при мне вольно, — сказал он. — Я все равно ничего не слышу… Я все равно ничего не вижу! Раб…
***Опять склока с императрицей случилась… Волынский в лето прошлое устраивал облавы в лесах нижегородских, егеря живьем лосей и оленей излавливали.
Удалось поймать шестьдесят животных. С бережением везли их под Петербург, чтобы в леса ижорские выпустить для украшения природы. Анна Иоанновна зверей этих к себе потребовала. Перед ней лося выведут, она его прямо в сердце стреляет. Ведут за рога следующего. И так в одночасье перебила все шестьдесят.
Данила Шумахер, описывая этот случай в «Ведомостях», назвал царицу «порфироносной Дианой», а Волынский на Анну Иоанновну в гневе обрушился:
— Ваше величество, ведь Россия еще не кончается. Кому-то и после нас жить придется. На што нещадно зверье губливать?
Анна Иоанновна надулась, зафыркала, обижена:
— О чем ты? Надо же и мне забаву охотную иметь. Или мне, императрице, с ружьем по болотам за зверем ползать?