Тишина - Василий Проходцев
В груди Пуховецкого закипал гнев.
– Да будь он неладен такой закон, который против всех чувств человеческих идет. Не за царя московского я биться хочу, хоть мы с ним и родня, а за себя, за честь свою казацкую. Не хочу, чтобы вором и предателем меня считали те самые москали, с которыми я вместе это местечко брал. По твоему закону, Иван Дмитриевич, и товарищей пленных с Перекопа выкупать не надо, а надо денежки откупные себе оставлять. Так ведь?
Атаман, как и Пуховецкий, постепенно приходил в бешенство, но сдерживал его, поскольку все еще рассчитывал усмирить опасного для его замыслов соперника.
– Видать, день сегодня такой, постный: взялись все меня исповедовать, – раздраженно пробурчал атаман, – Долго ты в Крыму просидел, а у ума не набрался, да и Ор проездом только видел. Деньги, Ваня, потратить можно по-разному. Можно, конечно, и с Перекопа кого выкупить, но не каждый того стоит. Настоящий казак десять раз умереть предпочтет, чем на рву оказаться, сам на саблю бросится, а туда не пойдет. Поэтому, царское величество, живыми да здоровыми туда только трусы и шкуры попадают, которые на Сечи пить-гулять были горазды, а как до боя дошло – умереть по-казацки не сумели, испугались, сдались. Оно, конечно, не все такие. Но разве ты слыхал, чтобы из старых и испытанных товарищей кого-нибудь не вернули? Нет, Ваня, не слыхал, потому как такого никогда не было. Да и другое еще. Ты ведь видел тех, что по рву ползают в Оре? Хоть мельком, да видел. Так вот, Иван, кто туда попал – через неделю не человек уже, мешок с костями. Самое большее – через две. Ты его и выкупишь, а он или сразу помрет, или немного погодя, или на всю жизнь калека, семье обуза – на Сечи ведь увечных держать не будешь. Если еще есть она, та семья. А в это же время, Ваня, валом валят на Сечь молодые и здоровые, как дружок твой Черепаха, например. И всех накормить надо, и оружие купить, а к нему свинец и порох. А из деревень-то своих они только топоры да косы приносят, да и то не все таким богатством похвастаются. Вот и скажи мне, твое царское величество, на что казну войсковую потратить: на тех полумертвых, с Перекопа, или на оружие для войска, чтобы не с рогатинами против ляхов идти? То-то же, смотрю, призадумался.
Пуховецкий, на которого в его состоянии доводы разума действовали уже слабо, только еще больше взбесился от безжалостной и бесчеловечной, но неоспоримой правоты атамана.
– Видать, и правду про тебя говорят, что ты, атаман, татарин – бросил Иван.
Чорный отвернулся, и на некоторое время замолчал. Его душил самый тяжелый гнев – бессильный. Не мог он сказать Пуховецкому того, что таил от всех: что был он вовсе не Иван Чорный, а наполовину татарин, и звался в детстве и юности Петькой Усовым, и был будущий грозный атаман незаконнорожденным сыном донского казака, Игнатия Уса, и пленной татарки, отца которой – деда Чорного – звали Абубакаром. Его мать не только не была женой Уса, но была даже и не наложницей, а просто служанкой, худенькой и некрасивой, которую казачина держал в черном теле и частенько бил. Не мог Чорный поделиться с уже и без того взбешенным Иваном своими замыслами относительно татар, с которыми он, благодаря своему происхождению и знанию языка – не только татарского, но и ногайского наречий – всегда поддерживал тесную и выгодную обеим сторонам связь. В этот раз атаман договорился с приближенными к хану мурзами о том, чтобы дождаться исхода приступа и, в случае поражения московитов, казаки просто ушли бы, а татары добили бы и взяли в плен остатки московского войска. Но если бы Шереметьеву сопутствовал успех, то запорожцы вошли бы в город вместе с ними, а затем и степняки, на плечах русских, должны были ворваться в крепость и разграбить ее, забирая в полон московитов, но не трогая казаков – не считая, конечно, большей части новобранцев-чуров, которых атаман также приготовил в жертву своим союзникам. Крепость была бы взята, и эту победу, за неимением в наличии неудачливого боярина и его подчиненных, атаман легко мог бы приписать себе. Ну а последующий набег кочевников, конечно, выглядел бы обычной военной случайностью, и ни привлек бы к себе особенного внимания. Два человека не дали безупречному замыслу атамана осуществиться: хитрый черт, князек Долгоруков, из-за которого татары, вместо того, чтобы выполнять задуманное, кинулись, как помешанные, на засевшую в шанцах московскую пехоту, и этот вот царевич подъяческого роду, смотревший на него свирепо исподлобья полупьяными от горилки и злости глазами. Атаманом на короткий миг овладела безудержная ярость, под действием которой он готов был уже придушить Пуховецкого, а это Чорный умел делать очень хорошо, особенно когда будущая жертва не ожидала нападения. Но он, конечно, никогда бы не стал тем непобедимым и грозным атаманом, если бы не умел себя сдерживать в такие мгновения. К тому же, подобная смерть была бы слишком простой для надоевшего атаману до одури самозванца, но, что было куда важнее, царский сын мог еще не раз пригодиться Чорному. Во всем этом, разумеется, Иван Дмитриевич, вопреки своим словам, вовсе не собирался исповедоваться, а вместо этого медленно повернулся к Пуховецкому, и тихо сказал:
– Ты бы, царское величество, играл, да не заигрывался. Я тебя из грязи вытащил, но смотри – могу ведь и обратно затолкать.
– Да неужто? И когда же, атаман, ты мне особенно помогал: когда москалям выдал, когда сапогом душил, или, может быть, когда к пушке на Сечи приковал?
Чорный лишь довольно усмехнулся: гнев Пуховецкого, как он и думал, сменился любопытством. Вскоре Иван узнал очень многое. Узнал он том, как атаман, договорившись с князем Долгоруковым, отправил вместе с посольством Ордина и Кровкова своего бывшего полкового писаря, Ермолая Неровного. Как затем устроил Чорный нападение ногайцев на посольский отряд, да упустили они, дурни, царского сына. Через несколько дней атаман не поверил своей удаче, когда узнал, что самозванец, которого он считал навсегда пропавшим,