Александр Войлошников - Пятая печать. Том 1
Возвращаются Хмурый и управдомша. Юбка у нее еще более измята и свернута на бок. Вскоре приходит милиционер. Хмурый ворчит на всех за то, что мы не собраны. Пока мама торопливо перекладывает вещи, милиционер шепотом советует мне набрать с собой побольше книг, одежды, игрушек и оставить их на улице: пусть дети рабочих из бараков подберут. А здесь — все этим… гебне. Но мне безразлично, кому что достанется. Если б Хмурый не забрал «Фотокор», я и его бы тут оставил. Но, уступая настойчивому шепоту милиционера, я беру с собой книгу, которую подарил мне дядя Миша, — «Граф Монте-Кристо». Я ее не успел прочитать, потому что лето — самое короткое время года — пролетает как один день. При воспоминании о лете что-то болезненно перехватывает горло, как ангина. И в душе что-то ноет и саднит, как громадная заноза. Голова болит… еще и знобит… заболел? Но об этом — ни гугу… не до меня тут.
Под конвоем трех чекистов и милиционера папа, мама и я выходим на Сухановскую, где напротив нашего дома сереет в темноте силуэт зловещего автофургона «Черный ворон». Все говорят о страшных автозаках, а никто из тех, кто на воле, их не видел, потому что эти зловещие фургоны появляются на улицах города после полуночи, исчезая на рассвете. На Суханке ни огонька — освещение улиц на ночь выключают. Осенняя промозглая темень. За жутким пустырем Суйфунской площади на фоне серяво предрассветного неба чернеет скалистая громада Орлинки. Оступаясь в колдобинах Суханки, мимо нас торопливо семенит скукожившийся от холода — или страха? — ранний прохожий. Что заставило его покинуть постель в такое жуткое время? Что он думает сейчас о нас? Подходим к автофургону, и вижу я, что в «Черном вороне» черного цвета не больше, чем в кенаре. На ярко-желтом кузове фургона большими коричневыми буквами написано: «Хлеб». Я подумал, что чекисты взяли эту машину на хлебозаводе, но Рябой открывает заднюю дверь автофургона, и я вижу решетку, разделяющую скамейки для арестованных и конвоя. Внутри автофургона — все по— тюремному, а не по-хлебобулочному. «Как внешность бывает обманчива!» — воскликнул бы наивный ежик, гораздый целовать сапожные щетки. С досадой ловлю себя на том, что даже сейчас в голову такая мура лезет.
А мама все плачет и меня целует, целует… А Хмурый все бурчит, ворчит и нас торопит. Из последних сил папа помогает маме подняться по лесенке в фургон. Потом едва поднимается сам. Я чувствую — из последних сил. Звякнув наворованными ложками в оттопыренных карманах, натренированно запрыгивает в фургон Мордастик: плотненько, пес, отоварился! Запирает папу и маму в клетке внутри фургона, садится на сиденье у двери. Хмурый закрывает снаружи массивную дверь фургона, навешивает висячий замок. Теперь никто не догадается о содержимом фургона. Со своим чемоданом Хмурый лезет в кабину, где за рулем Рябой в раздувшейся, как стратостат, шинели. Наверное, он и белье постельное туда насовал. Чемодан им обоим мешает, но Хмурый не хочет оставлять его в просторном кузове фургона возле шустрого Мордастика. Есть опыт…
Опять спохватываюсь: в голову мура полезла! Но про маму и папу я не могу думать. Какие-то предохранители мозгу переключают. Тупое равнодушие обволакивает меня. Ноги становятся как ватные. Я сажусь на поребрик и наблюдаю, как Рябой раздраженно терзает остывший мотор. Душно рыгнув сизым облаком выхлопа, мотор заводится. Машина, противно скрежетнув внутренностями, дергается и катится по Сухановской. Прощально качнув кузовом на ухабе перекрестка, сворачивает на улицу Дзержинского. В последний раз мелькают на повороте красные огоньки автофургона и исчезают. Все.
Железный обруч горькой тоски стискивает грудь. Завыть бы по-звериному, завопить в голос! Какой же я был счастливый только что, когда мы втроем сидели на диване, когда я мог видеть, слышать, прикасаться к маме и папе! И что бы я сейчас не отдал, чтобы вернуть те чудесные минуты! Чтобы быть вместе с папой и мамой… уж не сидел бы я таким бесчувственным истуканом! Я оглядываюсь на наш дом. В слезах и темноте расплывается хмурая прямоугольно трехэтажная глыба с черными глазницами окон. Впервые вижу наш дом таким чужим и угрюмым: света — ни в одном окне! И в нашей квартире окна черные… да ведь там никого нет!! Ни папы, ни мамы… ни-ко-го!!! Никто не ждет меня домой и не наругает за то, что опять заявился так поздно… никогда не войду я в двери этого дома. Нет у меня дома: на дверях квартиры нашей наклеены две зловещие бумажные полоски с печатями. Сегодня все пацаны из нашего двора увидят эти страшные полоски и поймут, что через месяц и в нашей квартире заведется сотрудник ОГПУ. Все там будет: патефон с пластинками, книги, мебель… а ложек и вилок нет: сперли его дружки «псы-рыцари». Уткнув мокрое от слез лицо в коленки я замираю, не чувствуя ни холода, ни времени. Сознание погружается в пустоту…
— Пошли? Слезами горю не помочь… а жить-то надо?
Я вздрагиваю от неожиданности. Оказывается, неподалеку стоит пожилой милиционер, сливаясь в предрассветных сумерках с фонарным столбом. А я и позабыл… значит, он меня стережет? Молча встаю. Он берет меня за руку, и мы идем куда-то. Хороший он, наверное, дядечка, только глупый: всю дорогу пытается меня разговорами развлекать, будто бы гуляем мы от делать нечего. Я молчу. А захотел бы говорить — ничего не получилось: горло сжато спазмой. Заноза, бывшая в груди, разрослась от живота до горла, застряв там так, что дышать трудно. Будто бы шершавый, нетесаный кол вовнутрь задвинут. Милицейская болтовня раздражает. Если бы он замолчал! Только потом я подумал: а если бы милиционер не раздражал меня болтовней, мешая думать, то до чего бы я додумался?
* * *К утру в райотделе милиции собрали троих, как я. Троих, потерявших в эту ночь родителей, дом, друзей… Троих не потому, что за ночь было три ареста в районе. Просто другие дети были либо младенцы, либо подростки и пошли в тюрьму с родителями. Утром два милиционера везут нас в пригородном поезде, посадив в угол вагона — чтобы мы не сбежали.
Никто из нас бежать не собирается. Нам все равно: куда везут, зачем? Какая-то бессмыслица вяло булькает в соображалках, и мы молчим. Несколько раз вспоминаю: надо галстук снять, — и тут же забываю про то. Внешне мы спокойны. Как бы усталые от бессонной ночи. Но спать не хочется. Боль в горле осталась, а комок перекочевал в живот. От этого тошнит. На себя я смотрю со стороны и раздваиваюсь: мысли — сами по себе, тело — отдельно.
Читал я у Жюля Верна о том, что небольшое землетрясение страшнее, чем большой шторм на море. Потому что противоестественно, когда качается не водяная зыбь, а земная твердь. Твердь, а… качается?! В эту ночь под каждым из нас троих закачалась твердь наших твердых убеждений. Вместе с домом и родителями мы потеряли непоколебимую веру в Советскую страну, в Сталина! Дрогнула твердь, готовая рухнуть. Оказалось — нет тверди! Страна — как нужник подмороженный: под хрупкой корочкой вранья — мерзкая жижа «советской действительности»!
* * *От станции Океанская шлепаем по липкой лесной дороге по берегу Амурского залива. Места здесь дачные, мне знакомые. Не раз я с родителями приезжал сюда в гости и купаться. Вдоль дороги в лесу стоят разноцветные веселые домики — дачи, разные по размерам и архитектурным причудам. Еще недавно из распахнутых окон дач озорно выпрыгивали веселые ритмы фокстротов с патефонных пластинок, под окнами цвели георгины, а в дачных садиках томные дачницы с томиками стихов, покачиваясь в гамаках, изображали меланхолические грезы. Во двориках дачек курился самоварный дым, а на задворках, на лесных полянах, до темноты раздавались азартные вскрики и хлесткие звонкие молодецкие удары по волейбольному мячу. Потом среди дачек появилось длинное, угрюмое двухэтажное здание, выдержанное в классическом стиле советского… не барокко, а барака, под названием ДОЧ — «Дом отдыха чекистов». А к осени этого года все дачи сменили хозяев: вместо арестованных партработников в них вселились начальники НКВД. И весь легкомысленно веселый дачный район стал называться по-советски зловеще: «зона». А полностью: «ВЗОР НКВД» (Выездная Зона Отдыха Работников НКВД). Только один дом среди дач, самый огромный, старинный, с мансардой, бывший сиротский приют, оставался незаселенным, и кто-то из пацанов хвастался, что видел там привидение со свечкой!
Как раз во двор «дома с привидением» заводят нас. Во дворе, кроме дома, длинный флигель и маленькая котельная. Рядом с ней баня. На фасаде дома — свежий плакат: «Все лучшее — детям!» Наверное, под этим «лучшим» подразумеваются новенькие, свежеокрашенные тюремные решетки на старинных окнах с нарядными наличниками. Слева у входной двери свежая учрежденческая вывеска: «СДПР» А внизу помельче: «Спецдетприемник НКВД г. Владивосток». Пока на крылечке отскребаем грязь с ног, милиционер нажимает на кнопку электрического звонка. Дверь открывается. А за дверью никого нет. Входим и топчемся в темном тамбуре.