Елена Крюкова - Русский Париж
Глава шестая
У Прохора Шевардина — русские посиделки. Пирушка, как встарь в Москве.
За окном гудит Париж, а в гостиной — Москва.
Чужбина, сегодня тебя нет. Сегодня — никакой французской речи в шевардинском доме! Только по-русски говорят. По-русски глаза блестят. По-русски вздыхают. По-русски шевелят кочергой дрова в русской печи — не во французском камине. Шевардин велел архитекторам у себя дома печь сложить. Как в детстве, на Волге, в Казанской слободе.
Молодые дочки Шевардина, Марфинька и Маша, хлопочут меж гостей, на подносах яства несут. Никакой прислуги нынче! Это его собственный пир! Дочки все сами наготовили!
Жена в кресле сидит. Руки бессильно на колени опущены. Дремлет. Улыбается. Еще минуту назад она увлеченно беседовала с Кириллом Козловым. Когда задремала, голову на плечо уронила — Козлов тихо встал со стула, отошел, палец ко рту прижал. Недавно с нею такое. Внезапное недомоганье; сонливость. Что наша вся жизнь, как не сон? Еще Шекспир сказал. Ах, был бы моложе — Гамлета бы в драме сыграл. А сейчас какой он принц. Развалина старая. Попеть бы еще! Господи, не отбери голос!
Стол огромный, стоит каре. За столом — русские художники, русские артисты, русские танцовщики. И — русские великие князья, как же без них? Почитатели Шевардина. На всех его спектаклях в «Гранд Опера» бывают! Хлопают громче всех! Прямо, как аршин проглотив, сидит сухопарый, гордый Владимир Кириллович. Орлиный нос, руки летают над серебром тарелок и вилок. Знает толк в хорошей еде князь. Нарочно для князя велел Шевардин девчонкам своим приготовить расстегаи с осетриной, тройную со стерлядкой уху, блинов напечь да икры поболе купить. Черной в Париже этом чертовом нет, так хоть красной! Kaviar тут дорого стоит, ну да он не пожмотился! Не поскаредничал! Да окрошки велел наделать; ах, холодненькая окрошечка, да с редисом, да с солененьким огурчиком! Спасибо, снедь в ресторанишке «Русская тройка» заказали: стерлядку-то прямехонько из Москвы везли. За морем телушка полушка, рубль перевоз.
Рядом с великим князем — супруга его, великая княгиня Нина Александровна, урожденная Багратиони. О, красавица! Пока жена в кресле дремлет — поглядеть на нее, на знойную южанку, в косе легкая проседь, улыбка впереди лица летит, — во все глаза! Ах, если б молодость! Шевардин усмехнулся, ложкой положил на блин икры щедро, красными живыми рубинами весь блин закрыв. Изменял он женам, изменял всегда! Да ведь и терпели бабы его, грешного! Любили…
Владимир Кириллович взял рюмку в прозрачные, кости просвечивают, выпитые временем пальцы. Встал за столом. Все умолкли.
— Я хочу провозгласить тост за великого Шевардина! За того, кто не только радует голосом своим, искусством своим нас всех… и не только нас: всю благодарную публику на всех земных континентах!.. ибо на спектакли с Шевардиным невозможно билеты раздобыть, и поет он так, что сердце в груди переворачивается… Да пенье — полдела!
Великий князь обвел острым орлиным взглядом гостей за столом. Среди молчанья раздались шепоты: как это?.. что это он?.. какие полдела?.. зачем…
Побледнел Шевардин. Сжал ножку рюмки в пальцах — вот-вот хрустнет.
Старшая дочь, Марфинька, закусила губу. Полдела! Как князь посмел!
Жена, Матильда Михайловна, мирно в кресле дремала. Не слышала дерзкого тоста.
Поднял руку Владимир Кириллович. Будто орел взмахнул крылом над склоненными головами.
— Старики мои! Старики наши! Обломки, осколки фарфоровой нашей, драгоценной России! — Голос дрогнул, будто трещина зазмеилась по горлу, по глотке. — Честь и слава Родины нашей оболганной, поруганной, убитой! Вы — здесь. Вы — в Париже! Цвет русский, слава русская! — Еще сильнее стянулась на горле слезная петля. Плакал князь, уже не стыдясь. Слезы ползли по изрытым, изморщенным щекам, капали на безупречно белый воротник парадной сорочки. — В изгнанье доживаете дни свои! В изгнанье — плачете и молитесь! Молитесь за землю нашу. За безвинно убитую родню. За погубленную семью царя нашего последнего. За… — Передохнул, вздохнул прерывисто. — За людей наших русских, за казаков и солдат, за крестьян и офицеров! За священников и монахов! За аристократов… и простолюдинов, ибо все они — есть наша Россия!
Молчанье за огромным столом. Молчит каре. Наклонены старые седые головы.
Слезы в салаты, в окрошку стекают.
Людская окрошка. Кровавый винегрет. Крошево мира, месиво судеб.
Вон куда тост повернул!
— Вы, старики мои… — обвел глазами гостей. Рюмка дрожала в руке. — Есть в Париже один человек. Есть — один дом! Где вы всегда — накормлены, напоены, ласковым словом согреты! Где вы тут же в России, едва переступили порог! И дом этот — дом…
Оглянулся на певца. Тот сидел напрягшись, будто ждал выхода за кулисами — перед темной пастью партера, перед грохочущим зала прибоем.
— Прохора Иваныча Шевардина!
И взорвался стол! Загудела пирушка! В восторге вставали, стулья роняя. Пили до дна, что налито в бокалах: водку, коньяк, бургундское. Закричало «браво!» гостевое каре, хоть не пел тут Шевардин, а ел и пил лишь!
И встал бычье огромный, крупноголовый Шевардин. Ему в рюмку — водки плеснули.
Встал, и актриса Дина Кирова, кудрявую головку задрав, в страхе подумала: Господи, как исхудал-то, сердешный…
— Алаверды!
Рюмку поднял. Ртутно, ледяно блеснула смирновская водка в граненом хрустале.
— Благодарствую, светлейший князь Владимир Кириллович. — Старался голосом не дрожать, ровно стоять. — На добром слове спасибо. Спаси Бог! — крикнул. — Спаси Бог нас всех! Спаси Бог великую, многострадальную царскую семью в изгнании!
Горящими, чуть выпученными, светло-ледяными, властными глазами охватил всех за столом, все живые души.
Не мертвые души. Души живые.
— Спаси Бог Россию!
Раскатился голос на всю гостиную. Сотряс своды дома. Еще немного — и треснули, рухнули бы стены. «Труба Иерихонская, прости Господи, Самсон! Давид-богатырь! Илья Муромец…» — думал радостно, испуганно Александр Культин, быстро и жадно водку свою выпивая. Маленький писатель; маленький человечек. Никто и никогда его жалкие парижские рассказики не прочтет; а великого Шевардина слушают все!
— И ныне, и присно. И во веки веков, ами-и-и-инь!
Все с мест повскакали. Княгиня Маргарита Федоровна, превозмогая боль в суставах, поднялась со стула с резной спинкой. Марфинька держала в руке бокал, не сводила глаз с отца. Князь Федор Касаткин-Ростовский воскликнул тихо и робко, его вскрик потонул в общем шуме:
— Многая лета тебе, Прохор!
Нет! Услыхали! Подхватили, запели. Над богато накрытым столом понеслась церковная, православная песня, древнее русское песнопенье, вечная слава:
— Многая ле-е-ета! Мно-о-о-огая лета! Многая, многая, многая ле-е-е-е-ета-а-а-а!
Шевардин, с пустою рюмкой в руке, стоял и плакал, а рот смеялся. Все зубы напоказ смеялись. В Америке новые вставил: старые-то износились донельзя. В копеечку зубы-то встали! Да ведь артист, ему на публике пасть разевать!
Знаменитый писатель Петр Алексеевич Пунин стоя крестился. Бесстрастно ястребиное, сухое лицо, как на фреске во храме у старого столпника. И бедность знавал, и богатство, и безвестье, и славу; все тленно, все пременно. А что — вечно? Вот уйдет Прохор, и вместе с ним уйдет его музыка. Граммофонная запись, жалкое подобье голоса мощного, живого! Рядом жена его Лизавета крестилась тоже — и пела славу Шевардину. Барон Александр Иваныч Черкасов, с неизменной своею салфеткой, за ворот заткнутой, басом подпевал, толстою ручкой дирижировал. Довольный, розовый, пьяненький уже. Живописец Кирилл Козлов пел, а рука его наливала в бокалы и рюмки, разливала вино: пейте, ешьте, родимые! На том свете-то не покормят!
Шевардин запел — и перекрыл голосом все голоса. Опять задрожали стены, затряслась люстра. Свечи в канделябрах заметались алыми, желтыми языками.
— О, дайте, дайте мне свободу! Я свой позор сумею искупить! Я Русь… от не-е-едруга… спасу-у-у-у!
«Не спасешь, Проша, — думал Козлов, опрокидывая в рот рюмку, — не спасешь, любезный мой. Погибла Россия. Теперь она — разбросалась зернами по свету, рассеялась. Мы — семена. Что взойдет? Или не взойдет, а сгниет в чужой земле, умрет? Господь тому судья. Господь владыка. Только молиться осталось».
Дремлющая в кресле Матильда Михайловна распахнула мрачные огромные глаза. Будто бабочка-траурница раскрыла крылья.
— Что? — тихо спросила, и дрогнули губы. — Что? Славу поют? Ах, Проша князя Игоря поет! Опять? Я сяду к рояли…
Встала из кресла, и колени подогнулись.
Упала.
Козлов бросился к ней — ближе всех оказался. Под мышки подхватил.
Дыханья уж не было. Сердце не билось.
Холодела быстро, мгновенно.
— Господа! — крикнул Козлов, перекрывая мощь шевардинского баса. — Проша! Скорей!