Пётр Ткаченко - Кубанские зори
Вас уже выгнали из родных хат, хуторов и станиц, выгнали, чтобы там поселилась чужая темная сила. Слишком много зла скопилось в людях, и оно прорвалось, как мутная вода через дамбу, затопляя плодородные поля. Кто не без греха и кто осмелится сказать теперь, что он не участвовал в сотворении этого зла… Ненависти к врагам у нас много. Но хватило бы любви друг к другу в трудную минуту, чтобы мы, своим исконным казацким братством, неколебимо, как скала, стали на пути этой непрошеной напасти.
Теперь уже я ничего не могу обещать вам, ничего, кроме одного — умереть по-людски, по-христиански, остаться с правдой и остаться человеком. Кто готов на это, может остаться со мной. Никого не удерживаю. Но кто уйдет отсюда, пусть помнит, что гибель нам уготована везде — и здесь, и там. Но здесь — христианская, а там — нечеловеческая.
Простите, братья, меня за то, что предоставляю вам такой небогатый выбор, но от меня здесь уже ничего не зависит. Бойтесь не умирать, а жить. Бог душу не возьмет, пока она сама не вылетит из тела.
Если мы умрем по-христиански, то, какие бы несправедливости ни происходили еще на нашей земле, мы сохраним правду, саму возможность продолжаться дальше нашему роду. Но если мы смиримся перед злом и умрем, отступив от Бога и законов своего братства, тогда закроется навсегда возможность продолжиться нашему роду, и ничто уже никогда о нас не напомнит. Уж если умирать, а другой участи нам никто не уготовил, то умрем как люди, потому что мы, казаки!
Мир снова лежит во зле, и нет у бедного человека большей заботы, чем уберечь свою душу. Спасем же свои души, и тогда продолжится и далее наше племя, нелишнее на земле.
Скрепим же сердца свои мужеством и встретимся на том свете!
Как истинный кубанец, вкусивший образования, он легко переходил на свою родную балакачку. Особенно, когда волновался.
Что-то перехватило ему горло, что-то затрепетало в груди, и он умолк. Вздохнув, ни на кого не глядя, сказал полушепотом, уже не всем, а лишь самому себе:
— Мы никого до сэбэ нэ гукалы, мы — у сэбэ дома. По ихнему мы всэ одно вэнувати. Вэнувати за тэ, шо мы людэ, шо нас такымы зробыв Бог. Склоны голову — одрубають и нэ склоны — будэ тэ жэ. Так лучче нэ склонять. Нам всэ одно умэрать. А колы так, оправдаемось пэрэд Богом!..
Он думал, что притихшие в лодках люди его не услышали, но по тому, как они одновременно закрестились, понял, что слова достигли цели и были произнесены вовремя, и именно те, какие теперь были нужны. То, что он чувствовал, передалось им, его сотоварищам и теперь уже братьям до смертного часа…
Когда байды углубились в лиманы и береговая перебранка орудий стала глухой, словно недовольное урчание далекого грома, кто-то тихо запел: «Зибралыся вси бурлакы до риднои хаты. Тут нам мыло, тут нам любо журбы заспиваты». И по тому, как дружно, рокочущими, дрожащими от волнения голосами казаки подхватили песню, можно было понять, что все они переживают одно и то же: «Грай, бо котрый, на сопильци. Сумно так сэдиты. Шо дийиця в билом свити? И чии ж мы диты…»
Песня заскользила по водной глади лимана, достигая самых глухих, отдаленных его закоулков, путаясь и теряясь в густых камышовых чащах.
Ему вспомнилась давняя, еще до этих смутных времен происшедшая с ним история. Он не придал ей тогда особого значения. И вот теперь вспомнилась и в будущем еще не раз потревожит его.
Однажды Василий Федорович ехал верхом по предосенней степи. Уже подъезжая к хутору, заметил в редком терновнике волка. Сначала его учуял конь, настороженно и тревожно всхрапнув и вздрогнув телом. Набравшийся за лето сил, волк, увидев человека, быстро уходил в камыши. Его можно было и не догонять, в этом не было никакой необходимости. Но что-то встрепенулось, и он, азарта ради, пустил коня. Когда стало ясно, что волк уйдет, Василий Федорович, приподнявшись на стременах, вскинул ружье и на полном скаку выстрелил. Пуля подняла облако пыли, волк скрылся в камышах, и невозможно было понять, настигла ли она его, или зверь все-таки от него увернулся.
На следующий день, отправившись в плавни, скользя на бай-де по мелководью, Василий Федорович вдруг ясно почувствовал на себе чей-то взгляд. Ощущение было столь сильным и столь для него новым, что он замер в байде, медленно и сторож-но поводя взглядом по сторонам, пытаясь распознать, откуда исходит тревога. И он увидел его. На небольшом островке, на прошлогоднем сером подгнившем окровавленном камыше лежал раненый волк. Желтыми, затуманенными, переполненными ненавистью глазами, беззвучно скалясь, он глядел на своего обидчика. Байда по инерции скользила мимо него в нескольких саженях.
Под этим пронзительным, ненавидящим взглядом Василий Федорович растерялся и стоял в лодке, не шелохнувшись, пока она не прошла мимо. Он вроде должен был добить зверя, но почему-то этого не сделал. Не решил, что было лучше — добить волка или обречь его на медленную, мучительную и неизбежную смерть. Лишь подосадовал, что по его вине это произошло, и, главное, без всякой на то причины…
А накануне ему приснился сон, который потом тоже часто вспоминался. Будто он стоит перед отцовским домом в своих Золотьках, у калитки, и хочет войти во двор. Причем калитка не та, которая появилась позже, но та, что помнилась ему с детства. Он хочет войти во двор, но над калиткой, преграждая путь, склонилась ветка тутовника, шелковицы, на темно-зеленых листьях которой копошился окутанный серебряной паутиной клубок гусениц. Он хотел сломать ветку с гусеницами и растоптать их, как обыкновенно делалось. Но когда он протянул руку, гусеницы, приподняв головки, зашипели, и он увидел, что это змеи… Так он проделал несколько раз, с испугом отдергивая руку. И тогда, собрав волю и погасив в себе страх, он бросился в калитку напропалую. Вбежал во двор, стряхивая с головы невидимых гусениц, которые, должно быть, запутались в его волосах…
Вспоминая потом этот сон, Василий Федорович больше поражался не тому, что привидевшееся соотносилось с действительностью, но самому факту, что такое вообще может присниться…
Более всего он любил осень. Не позднюю слякотную, с пронизывающим сырым ветром, а августовскую, сентябрьскую кубанскую осень, когда устанавливаются прозрачные, хрустальные дни, становится далеко видно вокруг, во все концы света. А в воздухе плавает и искрится на солнце серебряная паутина. Когда вода в лиманах становится чистой, на ее темной толще плавают первые желтые листья. Камыш занимается желтоватыми подпалинами, а на огородах тут и там кровавятся красные кисти калины… Утренний туман пробегал ознобом по телу, но не от холода, а от какой-то невесть откуда берущейся необъяснимой тревоги. Но эта осень оказалась какой-то суматошной, смятой. И он ее, казалось, совсем не замечал.
ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ КАЗАКА-ЛЕБЕДИНЦА
Когда Алексею Гавриловичу Лебединцу из станицы Ново-джерелиевской исполнилось пятьдесят два года, а было это в 1954 году, он как-то враз осознал, что все самое важное и значимое в его жизни уже произошло, все испытания, выпавшие на его долю, уже прошли. Ничего более трагического, чем, то, что произошло в его жизни, больше не будет. Сколько он еще ни проживи. Что-то вдруг словно повернулось в душе. Может быть, он учуял приближение старости, а возможно, подумал о том, что подобное хождение по мукам, какие достались ему, не могут длиться вечно, не могут по самому переменчивому закону бытия. Должен быть какой-то передых. И тогда он купил три толстые тетради, куда решил записывать свои воспоминания. На первой странице он вывел: «Рассказы простого человека о своей жизни». Видно, ему стало обидно за то, что вот прожита такая трудная жизнь, что на его глазах произошли такие страшные события, в которых он чудом уцелел, но все это осталось ничем и никем не отмеченным. А то, что он читал в книгах о своем времени, его не устраивало.
Ему оставалось прожить на этом свете еще двадцать лет, и все эти годы он старательно заносил в тетради свои воспоминания, как бы исповедуясь, отчитываясь перед кем-то. Он будто заново переживал давно отшумевшее и отболевшее, которое к старости становилось почему-то яснее и яснее, словно он не отдалялся от него, а приближался…
Он пережил Гражданскую войну, невольным участником которой ему довелось быть, коллективизацию, голод 1933 года. Особенно безжалостно прошлась по его судьбе Великая Отечественная война. В полной мере ему довелось хватить лиха в Бухенвальде, Освенциме и других лагерях смерти. В совершенстве изучил немецкий и английский языки. Его сын, художник Василий Алексеевич, сам уже старик, пишет мне из города Крымска: «Надо было видеть этого человека. Я всегда удивлялся тому, как человек мог, пройдя все это, не потерять облика человеческого. И в конце жизни — немощный старик, кожа да кости, сидит за словарем, припоминая слова, уплывшие из памяти…»