Павел Загребельный - Роксолана. Роковая любовь Сулеймана Великолепного
Женщина, присланная для любви, должна любить. А если любит горячо и верно, должна рожать сыновей. Каждая одалиска хотела бы родить сына для шах-заде, чтобы самой стать законной женой — кадуной, а там и султаншей. Но семя Османов падает лишь в избранное лоно! Чего не смогли рабыни-одалиски, то совершила вольная черкешенка. За год родила Сулейману сына Мехмеда, потом еще одного сына, названного Мустафой, затем третьего Мурада. После второго ребенка из тоненькой, хрупкой, почти прозрачной девушки Гюльбахар неожиданно превратилась в полную, округлую, мягкую гаремную любимицу, но не утратила очарования для Сулеймана, продолжала рожать ему детей, и когда, уже будучи султаном, нетерпеливо ждал из Манисы свой гарем в столицу, она была в близком ожидании четвертого ребенка — и это за неполных четыре года!
И теперь почти никто не вспоминал ее нежного имени Гюльбахар, а называли по-новому, соответственно положению, которое заняла при дворе, Махидевран, то есть Госпожа Века.
Прибыла в Стамбул полновластной султаншей, уже не было у нее в памяти ничего о далеком своем и, собственно, нищем роде, ибо дала начало пышному роду султанскому, не знала она, что может значить ум для нее, ибо могла заменить его всемогущественной державой; не заботилась о душе, имея безраздельную власть; была чужда милосердию, озабочена только раздачей повелений. Ходила по гарему низенькая, толстая, почти квадратная, увешанная драгоценностями, вся в золоте и самоцветах, бугрившихся на ее округлостях, точно острые камни на утоптанной горной дороге. Походка ее была царственной. Незаметно отдавала служанкам самые неожиданные повеления: подать чашу с напитком, поправить одежду, подложить подушку под ноги, погладить волосы, почесать за ухом, ласково пощекотать пятки.
И это должна была увидеть Настася, которая была приведена сюда ночью, черными, как ночь, евнухами, — они затолкали ее в какую-то длинную и неприветливую комнату, где вповалку спало с десяток, а то и больше растрепанных и злых (это проявилось утром) гаремных наложниц, а теперь выпустили в общие покои, где лениво слонялись молодые, небрежно одетые одалиски и где уже с утра царила эта толстая султанша. Если бы Настася не увидела Махидевран собственными глазами, она бы никогда не поверила, что на свете может существовать такая женщина. Но, удивившись и даже испугавшись поначалу, Настася, какой несчастной и униженной ни чувствовала она себя в то утро, дерзко поклялась в душе: «Научусь еще получше!»
Одалиска-сербиянка сказала Настасе, что у Махидевран здесь семьдесят служанок.
— А у меня будет сто семьдесят, а то и больше! — засмеялась Настася.
Махидевран мгновенно отметила этот не свойственный гарему смех, но не поинтересовалась новой рабыней. Да и зачем? Разве выпросить ее у валиде для самых унизительных прислуживаний? Но даже этого не позволила себе Махидевран. Ибо заметить — значит унизить себя, свою султанскую гордость, которая не имела ничего общего с прежней гордостью девушки из дикого горного племени, а стала высокомерием и важностью.
Так бедной Настасе суждено было столкнуться с чванливой черкешенкой, прежде чем увидела она повелительницу гарема валиде Хафсу и высочайшего властителя всех этих заблудших душ — султана Сулеймана. Пока не видела их, не верила до конца в то, что с нею случилось. Чванливая Махидевран даже развеселила девушку, и Настася еще долго, не в силах сдержаться, смеялась при воспоминании о черкешенке, и удивленные одалиски, ждавшие от новенькой вздохов, слез и отчаянья, а не веселья, назвали ее уже в тот первый день Хуррем — веселая, смеющаяся.
С этим именем она должна была вскоре предстать перед всемогущей валиде. Слово Хуррем еще не предвещало беды никому: ни валиде Хафсе, ни султанским сестрам, ни жилистому старшему евнуху, чернокожему кизляр-аге, ни всемогущественной Махидевран. А между тем скрывалась в нем угроза, как во всем необычном, ибо необычное ломает установленный порядок, а это неизбежно влечет за собой несчастья для кого-то, особенно для женщин, которые всю свою жизнь тратят на отчаяннейшие усилия навести хоть какой-то порядок в той смеси хаоса и случайностей, из которых и состоит, в сущности, жизнь, если на нее взглянуть глазом непредвзятым и немужским.
Хуррем
Только попав за двойные, окованные железом двери султанского гарема, поняла Настася, какую возможность она потеряла на море, поняла и пожалела. Броситься бы с кадриги в разбушевавшиеся воды, понесло бы да понесло ее, как щепку, как того дельфинчика, подстреленного безжалостным Синам-агой, и не было бы ни позора, ни мук, ни неволи. Вспоминалась Марунька Голодова из Рогатина, обесчещенная гусаром. Зимой пропала, не могли найти, а по весне, когда взломало лед на пруду у мельницы Подгородского, всплыла она в водяной пене, и долго еще Настасе становилось жутко от одного воспоминания про Маруньку, слишком болела душа, когда думала, как страшно было Маруньке бросаться в прорубь, как рвалась, наверное, из-подо льда и умирала, задыхаясь, — ни крика, ни жалобы, ни последнего рыдания. А теперь, может, и завидовала Маруньке!
Брошена была ночью за двойные, окованные железом двери, гремели тяжелые засовы на тех дверях. Будто в церковной ризнице или в богатых подвалах на Рогатинском рынке. Заснула только под утро на часок, попробовала побродить по дебрям гарема и ужаснулась. Целый мир! Запутанный, бесконечный, разделенный, монотонный и страшный в своей безвыходности. Длиннющий мабейн — коридор, освещенный окнами с крыши, по обе стороны множество комнат, в одной из которых ночевала и она вместе с десятком таких же девушек. Дальше — помещение для служанок. Может, и она служанка, кто ж это знает? Гарем расползался не только по земле — он поднимался и выше, к султанским покоям, к покоям валиде и султанских жен и любимиц, евнухи не пускали туда никого постороннего, но Настася проскользнула вслед за водоносами — и там увидела уже в первое свое гаремное утро Махидевран, ужаснулась ее власти, сердце сжалось еще сильнее от отчаяния, но в то же время душа ее встрепенулась и захотелось жить, как никогда!
Ее повели купаться, какие-то престарелые ведьмы ощупывали каждую ее косточку, выщипывали каждый волосок на теле, она плескалась в теплой воде, брызгала на ведьм, они бормотали что-то по-турецки и немножко по-славянски, — в гареме смешались языки турецкий и славянский, тут сошлись два мира, враждебных, чужих, непримиримых, но нужно было находить взаимопонимание хотя бы словами, ибо приходилось жить даже в ненависти и безнадежности.
Настася плескалась в воде, напевала: «Ой, на горi ставочок, на ставочку млиночок, а в млиночку млинярка, мала ж вона три доньки. Одну дала до татар, другу дала до турок, третю дала до волох. Котру дала до татар, то тiй дала весь товар, котру дала до турок, то тiй дала сто курок, котру дала до волох, то тiй дала сито блох». Может, когда уже нет не только собственной сорочки на теле, но и надежд, то тогда ты беззаботнейший человек на свете. В детстве часто сдуру хотела умереть от малейшей обиды. Теперь, когда у нее не было ничего, даже самой возможности жить, жить неистово хотелось. Все люди, пожалуй, живут тем, что ждут: что-то должно произойти, какое-то событие, какая-то перемена, перелом в жизни, счастье, чудо. И ради этого можно вытерпеть все: голод, холод, унижения, позор, бедность, несправедливость, тоску. А неволю?
Жирный евнух просунулся в купальню, остановился у дверей, пялил буркалы на голую Настасю в потоках воды, слушал ее припевочки — удивлялся или возмущался? Пусть!
Душа в ней умерла, тело живет, хочет жить. Утренняя заря встает где-то над лесами, звери выходят на водопой, на охоту, и она тоже зверь, тоже хищник кровожадный! Уничтожено все вокруг нее, уничтожено все в ней, а она — живая и невредимая! Это ли не чудо! И мир вокруг теплый, как эта вода, большой, цветистый, как те дивные гаремные покои наверху, все в золоте, в каменной резьбе и таинственной красоте. Не принимать ничего близко к сердцу, не ждать милосердия, жить как эти людоловы, разбойники, звери, хищники! Стерпеть все, пожертвовать всем, но только не телом! Нет тела — нет тебя.
Если бы ей сказал кто-нибудь в Рогатине, что ее продадут раз, и другой, и третий, она бы даже не смеялась. А теперь это случилось. Жила в неволе лишь несколько месяцев, а впереди не видно конца. Должна была привыкать к мысли, что иной жизни теперь ей никто не даст никогда и поэтому надо все свое отчаянье, всю свою гордость проявлять уже здесь, выказывать как можно более щедро, бороться, драться, толкаться, кусаться, грызться, чтобы прожить свой век хоть и в неизбежном унижении, зато и не без некоторых возмещений. Есть ли возмещение для свободы? Существует ли? И может ли существовать? Ограничена жизнь человеческая, и человек также ограничен. Только не многим суждено поломать и разрушить даже темницы, возвыситься над всеми и всем, проявить величие духа и устремиться в беспредельность свободы. Это великие люди. Но женщина неспособна на это. Настася не слышала о таких женщинах. Святые великомученицы? Они были жертвами, а она жертвой быть не хотела. Хоть и без надежды на освобождение, но надо жить. А на что надеяться? На случай? На чудо? На бога? На дьявола?