Переулок Мидак (ЛП) - Махфуз Нагиб
— Невоспитанный…
Затем он взял ребаб, пробуя струны и избегая гневных взглядов, что бросал на него Санкар, и исполнил вступление, которое кафе Кирши слушало каждый вечер в течение двадцати лет или даже больше со времён своего существования. Его истощавшее тело задрожало вместе с ребабом, затем он прочистил горло, сплюнул, и произнёс «Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного», после чего воскликнул своим грубым голосом:
— Первое, с чего мы начнём сегодня — помолимся о пророке. Арабском пророке, лучшем из сынов Аднана[1]. Об этом рассказывает Абу Саада Аз-Занати…
Его прервал хриплый голос человека, который вошёл в этот миг в кафе и сказал:
— Заткнись, ни слова больше!
Он оторвал смиренный взгляд от ребаба и увидел учителя Киршу — длинного, худого, со смуглым лицом и тёмными сонными глазами. Безмолвно посмотрел на него и немного поколебался, словно не веря своим ушам. Затем притворился, что не заметил гнева хозяина кофейни, и продолжил речитатив:
— Абу Саада Аз-Занати говорил…
Однако учитель вне себя от раздражения закричал на него:
— Ты навязываешь нам это силой?!… Прекрати!… Прекрати!.. Разве я не предупреждал тебя на прошлой неделе?!
На лице поэта проскользнула тень недовольства, и тоном порицания он заметил:
— Вижу, ты слишком часто был под кайфом. И не находишь ни одной другой жертвы, кроме меня!
Учитель в гневе заорал:
— С головой-то у меня всё в порядке, слабоумный, я знаю, чего хочу. И ты считаешь, что я позволю тебе читать стихи в моём кафе, когда ты оскорбляешь меня своим грязным языком?!
Поэт смягчил тон, пытаясь выпросить у него симпатию к своей персоне, и заговорил:
— Это и моё кафе тоже. Разве я не читал стихи в нём на протяжении всех этих двадцати лет?!
Учитель Кирша, садясь на своё привычное место за кассой, сказал:
— Мы узнали все твои истории и выучили их наизусть, так что нет никакой необходимости их пересказывать снова. В наши дни людям не нужны поэты, у меня много раз требовали радио, и вон там его уже устанавливают. Оставь нас, и да подаст тебе Господь на пропитание.
Лицо поэта помрачнело, и он с грустью вспомнил, что кафе Кирши осталось последним для него из всех заведений, точнее, из возможностей заработать себе на пропитание в этом мире, которое долгие годы исправно помогало ему в этом. Ещё совсем недавно его выгнали из кафе у Крепости. В таком пожилом возрасте без средств к существованию что ему ещё оставалось делать в жизни?! Зачем тогда он обучал своего несчастного сына этому искусству, если оно как товар на рынке залежалось и не находит больше себе сбыта? Что таит для него будущее, и что замышляет оно для отрока? Отчаяние его усилилось вдвойне, когда он заметил на лице учителя Кирши нетерпеливую настойчивость. Он сказал:
— Потише, потише, учитель Кирша. Рассказчики обладают такой новизной, которая никогда не исчезнет, и радио их вовек не заменит…
Однако учитель решительно заявил:
— Это ты так говоришь, но клиенты утверждают иначе. Ты не посмеешь разрушить моё заведение. Всё изменилось!
Поэт в отчаянии произнёс:
— Разве целые поколения не слушали без всякой скуки эти повествования ещё со времён Пророка, да будет над ним мир и благословение?
Кирша с силой стукнул кулаком по кассе и закричал на него:
— Я сказал, всё изменилось!
Тут впервые зашевелился дотоле неподвижный растерянный человек в джильбабе, шапочке, галстуке и очках в золотой оправе. Он поднял глаза к потолку и издал глубокий вздох, так что всем присутствующим показалось, что он выдыхает вместе с воздухом кусочки своего сердца. Словно разговаривая сам с собой, он произнёс:
— Ах, всё изменилось. Да, всё, моя госпожа! Всё, за исключением моего сердца, которое любит по-прежнему всех домочадцев Амира…
Он медленно нагнул голову, покачивая её тихонько то вправо, то влево, пока не вернулся в исходное состояние, не стал снова неподвижным и не впал в оцепенение. Никто из сидевших подле него и уже привыкших к этому, не обернулся в его сторону, кроме поэта, который обратился к нему словно прося о помощи, и тоном просьбы сказал:
— Шейх Дервиш, и тебя это устраивает?
Однако тот не вышел из своего оцепенения и не проронил ни слова. Тут появился некто, привлёкший к себе восхищённые дружелюбные взгляды и услышавший в ответ на своё приветствие ещё более почтительные приветствия.
Это был господин Ридван Аль-Хусейни, обладавший солидным сложением, раздавшийся и вдоль, и поперёк, и одетый в просторный чёрный кафтан поверх мощного туловища. Лицо у него было крупное, белое, но склонное к красноте, а борода рыжеватого оттенка. Лоб его излучал свет, и в целом всё лицо источало красоту, великодушие и веру. Он прошествовал смущённо, опустив голову, на губах его играла улыбка, возвещавшая о любви к людям и всему миру. Он выбрал себе место рядом с креслом, где сидел поэт, и тот сразу же поприветствовал его и поведал о своих жалобах. Господин Аль-Хусейни весь обратился во слух, любезно подставив ему уши, и так зная, что его гложет. Он уже неоднократно пытался отговорить учителя Киршу от его решения отказаться от услуг поэта, да только всё без толку.
Когда поэт закончил наконец свои причитания и сетования, он утешил его, пообещав найти его сыну работу и возможность прокормить себя. Затем покрыл его ладонь, насыпав туда монет по широте душевной, в то же время шепча ему на ухо: «Все мы сына Адама, и если нужда замучает тебя, приходи к брату своему, а давать пропитание — это задача Аллаха, всё совершается по милости Его». После этих слов его красивое лицо ещё больше засияло, как у любого достойного великодушного человека, который любит делать благодеяния и совершает их, оттого становясь только ещё более счастливым и прекрасным. Он всегда стремился к тому, чтобы в жизни его не проходило и дня без совершения благих дел, и не мог возвращаться домой под гнётом порицания и печали. Он казалось, любил добро и прощение, как если бы был из числа весельчаков, обременённых капиталами и имениями, хотя на самом деле ему принадлежал только дом на правой стороне переулка Мидак, да несколько акров земли в Аль-Мардже. Остальные жильцы его дома — учитель Кирша с третьего этажа, дядюшка Камиль и парикмахер Аль-Хулв с первого этажа — находили его добросердечным и справедливым в делах хозяином. Он даже отступился от своего права согласно специальному военному указу взимать большую плату с жильцов первого этажа из чувства сострадания к этим простым людям. Где бы он ни жил, где бы ни находился, он был сострадательным человеком.
Его жизнь, особенно на первых этапах, была юдолью разочарования и страданий. Неудачей закончилась его учёба в Аль-Азхаре: огромный пласт его жизни прошёл в тех кулуарах и галереях, но так и не удалось ему получить учёную степень. Он испытал на себе утрату детей — несмотря на то, что было их немало, у него не осталось ни одного. Он вкусил горечь разочарования настолько, что сердце его чуть ли не до краёв переполнилось отчаянием, и испил чашу боли, пока перед глазами его не появился призрак досады и тревоги. Он надолго замкнулся в себе в окутывающем всё и вся мраке. Из темноты печали к свету любви его вывела лишь вера, и больше сердце его не знало тоски и тревоги. Он сам превратился во всеобъемлющую любовь, универсальную доброту и прекрасное терпение, топча своими ботинками мировую скорбь, воспаряя сердцем к небесам и полностью отдавая свою любовь всем людям. Всякий раз, как время подвергало его напастям и бедам, его терпение и любовь лишь усиливались. Однажды люди увидели, как он провожает одного из своих сыновей к могиле — последнему пристанищу своему, — при этом он цитировал строки из Корана с озарённым ликом. Они окружили его, выражая сочувствие и соболезнуя, однако тот лишь улыбался им, и указав на небо, сказал: «Он даёт и Он же забирает. Всё по велению Его, всё принадлежит Ему. А скорбь — это неверие». Он сам был утешением.
Вот почему доктор Буши сказал о нём так: «Если ты болен, то прикоснись к господину Аль-Хусейни, он исцелит тебя. А если ты в отчаянии, то взгляни на свет во лбу его — и тебя охватит надежда, а если ты опечален — послушай его — и тебе навстречу поспешит счастье». Его лицо было олицетворением его сути — величественная красота во всём своём блеске.