Окраина - Иван Павлович Кудинов
Две дороги ведут в Сибирь. Одна широкая, прямая — государев тракт. И путь по нему хоть и прям, да долог.
Однажды, говорят, царь поинтересовался: сколько времени от того или иного европейского города занимает пеший ход, этапом, до Сибири? И получил точные сведения:
переход от Санкт-Петербурга до Томска составляет 285 ден,
от Москвы до Томска — 235,
от Архангельска — 290,
от Киева — 315,
от Варшавы — 350,
от Риги — 370,
от Баку — 405…
Царь удивился:
— Так долго? А нельзя ли эти переходы ускорить?
Две дороги ведут в Сибирь.
По одной тянутся обозы, спешат почтовые, ямские тройки… и бредут, бредут кандальники — несть им числа! Все в Сибирь, в Сибирь, на самый край земли…
Другая дорога сокрыта от глаз посторонних, идет, минуя города и веси, крадется по лесам, неподвластная государю. По той дороге, видать, и Егор Лесной ушел; а сколько таких, как он, «вольных» беглецов пробирается теми дорогами, в одиночку и семьями, пешком, бежком и на подводах, идут месяцами, терпя холод и голод, страх и болезни, оставляя на пути своем сотни безвестных могил… И продолжают идти, идут и едут, мечтая лишь об одном — дойти, добраться до земли обетованной.
Две дороги ведут в Сибирь. Выбирай любую!..
1
Ввечеру, на закате солнца, Егор Лесной наткнулся на другой обоз. Понял, что беженцы, переселенцы. Несколько семей, видать, объединились и ехали вместе. На берегу речки, в леске, стояли телеги с поднятыми оглоблями, неподалеку паслись стреноженные кони… Горел костер, вокруг которого сидело несколько мужиков. Глухо и сумно кричал за рекой удод, и в душном, не остывшем еще воздухе гудело комарье. Увидев Егора, сидевшие у костра настороженно примолкли. Егор слегка поклонился, поздоровался весело, без робости:
— Мир добрым людям!
— Кому добрые, а кому нет… — буркнул русоволосый парень, недоверчиво поглядывая. Егор пояснил:
— Вижу, костер горит — недобрые люди костров не разводят…
— Всяко бывает, — усмехнулся русоволосый и как бы упреждающе положил на колени пудовые кулаки. Другой мужик, немного постарше, с бельмом на глазу, вступился:
— Будет тебе, Петро. Чего напал на человека? — И к Егору: — Коли с добром, места не жалко… Сказать по чести, места тут много, — повел рукою вокруг, — всем хватит. Садись к костру, будешь гостем.
Егор скинул с плеч котомку, мужики потеснились, и он сел между ними, с удовольствием вытянув натруженные ноги. Усмехаясь, проговорил:
— Никакой им замены, ногам-то нашим, все одне и одне — левая да правая, правая да левая… Сколько за день оттопают! Вы вон, гляжу, на лошадях, вам легче.
— На наших-то лошадях не шибко разбежишься, — возразил третий мужик, пожилой, сидевший поодаль. — Одно название, что лошади… Будь я один, дак мне и лошадей никаких не надо, куда захотел — туда и пошел.
— Ничего, дойдете, куда идете, — утешил Егор. — Правда, что места тут, по Сибири-то, всем хватит… Издалека сами?
— Отсюда не видать, — резко ответил Петр и встал, высокий, широкоплечий, шагнул от костра, бросив на ходу: — Много знать хочешь. Гляди, состаришься скоро…
— Что это он сердитый такой? — спросил Егор, провожая взглядом богатырскую фигуру Петра.
— Будешь тут сердитым, — вздохнул пожилой. — Два месяца уже в дороге. Всякого натерпелись…
Помолчали. Над костром, в ведерном котле, кипело какое-то варево, распространяя дразнящий мучной запах. Егор сглотнул слюну, отвернулся.
Надрывно плакал ребенок. Красивая черноглазая молодайка держала его на руках, слегка раскачивая, ходила туда-сюда, стараясь унять, успокоить, но ребенок никак не унимался, и она тихонько приговаривала: «Ну что, что болит у моей крошки? А-а-а… а-а… Усни, мое дитятко, успокойся». Голос у нее мягкий, певучий. И Егор долго на нее смотрел. Прислушивался.
— Что с дитем-то?
— Хворый, — ответил пожилой мужик, и глаза его печально сузились, горестная складка обозначилась над переносьем. — Внучок мой… Сына месяц назад схоронили, а невестка, Дарьюшка, — кивнул в сторону молодайки, — осталась вот с малым… Беда. И мальчонка захворал. Не жилец, видать… Ох-хо-хо!..
Ребенок на руках молодайки уже не плакал, а слабо попискивал, голос его казался тоненькой ниточкой, которая вот-вот оборвется. И тут же, рядом, под телегой, занавешенной рядниной, громко стонала, вскрикивала другая, невидимая женщина… Тощая плоскогрудая старуха хлопотала около, несуетливо делала там свое дело, приговаривая низким грубоватым голосом:
— Потерпи, матушка, потерпи… Господь терпел и и нам велел. А кричать не зазорно, покричи, оно и полегше будет…
И скрытая рядниной женщина принималась кричать: «О, господи, муки-то какие! Да поможите, поможите вы мне!.. Сил больше нету моих, умру…»
Старуха глуховатым голосом говорила:
— А ты потерпи, голубонька, потерпи… Рожать — не по лугу бежать. Да покричи, потужься…
— Все рядом, — вздохнул пожилой, — и рожденье, и смерть… Вон баба Петра Корчуганова рожает. Старуха моя, — пояснил, — повивальничает.
Пришел Петр, сунулся было к телеге, но старуха не пустила его близко, толкнула костлявым кулаком в спину:
— Иди-ко, иди, батюшка, не мешай, без тебя тут обойдемся.
Петр вернулся, молча сел у костра, курил нещадно. И всякий раз, когда жена вскрикивала, вздрагивал, порывался вскочить, но что-то его удерживало, оставался на месте, сидел напряженный, сменившийся даже с лица.
— Да ты не бойсь, Петро, — подбодрил его мужик с бельмом на глазу, — все в лучшем виде образуется — сына тебе женка родит. Сказать по чести, работник будет, кормилец… Не бойсь.
Поспело варево. Ужинали в сумерках. Пригласили Егора, он упрашивать себя не заставил. Ржаная жиденькая затируха попахивала дымком и отдавала суслом. Ели сосредоточенно, молча.
Шумели чуть слышно березы над головой, поплескивала рыба в реке. Всхрапывали неподалеку лошади… Все тише и тише плакал на руках у Дарьюшки хворый ребенок, и все громче стонала и вскрикивала роженица.
Слегка захмелев от горячей затирухи, Егор прилег неподалеку от костра, подложив под голову сумку, и словно рухнул в яму