Севастополь - Александр Георгиевич Малышкин
Грозили, что ли?
— Позор!.. — кто-то истерически названивал кулаком по стеклу.
— Оставьте, бросьте, Мерфельд, все равно ни черта не сделаете, они дождутся!..
Елховский бредил, прижавшись рогатыми бровями — бровями демона — к стеклу:
— Даю честное слово… Если этим негодяям позволят и дальше… принесу винтовку и каждого без промаха… с как-ким наслаждением!
И палец конвульсивно подергивался, сжимая и отпуская невидимый курок.
Стоявший рядом Шелехов слушал его с боязливым отвращением. Ему, попавшему сюда прямо с университетской скамьи, в недрах юнкера Елховского всегда чудился какой-то неразгаданный гнусный остаток: тайные постыдные традиции корпусов с онанированием малолетних кадетиков, скрытый под одеждой гной каких-нибудь грязных болезней… Елховский принадлежал к чужой, враждебной касте, заранее, с юности приучающейся с деревянным высокомерием смотреть на штатских и на нижних чинов. Такие Елховские, надев офицерские погоны, недавно могли почти безнаказанно зарубить студента, вроде Шелехова, просто за непочтительный взгляд…
Но все-таки Шелехов слушал его. И странно: слова не только отвращали, но притягивали чем-то смутно и неотвязно. Может быть, Елховский только с грубой откровенностью высказал то, на что со стыдом и злобой начинали тайком надеяться многие из этих полутораста запертых человек, издерганных вконец двумя днями зловещего безвестья…
И какими иными способами остановить и вернуть в казармы одичалые скопища, становившиеся с каждым часом все разнузданнее и опаснее?
…Нет, это только на одну минуту. Никогда такие мысли не могли серьезно возникнуть у него, Шелехова, окончившего филологический, воспитанного русской общественностью и русской литературой, ни у большинства его товарищей, тоже окончивших или почти окончивших университеты и институты, по пятнадцать лет сидевших над книгами, с Кантом, с высшей математикой, с пушкинским кружком профессора Венгерова, с демонстрациями протеста, с идейными спорами до зари… Нет, все отпадет само собой, как внезапный дурной сон. Кронштадтцы не успеют войти в улицы, как эти сбитые с толку бородачи сами поспешат убраться в свои дачные ротные конуры, по-старому начнут топтаться по плацам, орать унылые солдатские песни.
В гальюне, через тусклое запаутиненное окошко которого был виден Кронштадт, устроили наблюдательный пункт.
За пургой форты и здания лежали на льдах залива плоско и дымно. Трехверстное отдаление было между ними и Ораниенбаумом. Неужели там еще ничего не известно?
Юнкера продолжали волноваться:
— Какого черта наши не запросят помощи, хотя бы по телефону? Если провода перерезаны, сбегал бы Лабутько.
Внезапно, возвещая тревогу, рожок проиграл из сумрачных лестниц.
Сбор… Сбор…
С лестниц гудело: в опустелый зал уже вводили и строили матросов. Взводные офицеры, озабоченные и пасмурные, вели своих юнкеров и выстраивали их двойной шеренгой напротив. Проверяя рыщущими глазами безукоризненную прямоту человеческого коридора, белесый стальной полковник Славский промчался бурей.
— Смиррр… Рррра-вне-ние…
Сотни глаз, скошенных на дверь… Генерал, начальник школы, шел на лестницах невидимой грозой. Офицеры застыли с ладонями у козырьков.
Начальнически небрежные, тяжелые шаги разбили бесчеловечную, опустошенную тишину. С заученным, неотрывным вожделением впились в вошедшего, ползали за ним глаза. Генерал остановился на середине зала и, опираясь на палаш, браво вскинул седеющую голову:
— Господа юнкера… И вы, ребята…
Он любил власть, величественные речи, атмосферу восхищенного повиновения. Страстью этого стареющего щеголя были церемониальные марши, которые почти ежедневно, под музыку, устраивал для него на юнкерском дворе полковник Славский. Полтораста юнкеров полупехотной-полуморской школы, вчерашних студентов, рота матросов — это все, что осталось ему, в добавление к генеральскому чину вместо адмиральского, после того как он посадил свой миноносец на мели Моонзунда.
— …Неслыханные события потрясают нашу дорогую родину. В Петрограде, воспользовавшись роспуском Государственной думы, исконные враги порядка пытаются возмутить население и воинские части.
Зал был все тот же — зал присяг, молитв, торжественных обедов — высочайший синеватый простор с блистающим иконостасом и портретом императора во весь рост. Но уже зловеще кренился — в отдаленный ветер каких-то криков, свалок, вышедших шататься на улицу гарнизонов Петрограда, Царского Села, Петергофов…
Это была телеграмма от Родзянки к царю.
«…Молю бога, чтобы ответственность в этот час не пала на венценосца!..»
Слова звучали неслыханно, почти кощунственно. Значит, дело совсем серьезно, если генерал решился сказать их вслух даже перед матросами! Но нет, не было еще ничего, венценосец незыблемо простирался в коронованной золотой раме, простирался этими ротами, этой тысячепудовой тишиной.
— Я знаю… — генерал пробежал по всем зрачкам исподлобными пытающими глазами, — я знаю, среди верных своему государю юнкеров и матросов злоумышленники найдут самое… презрительное осуждение. Мы никогда не пойдем к этим (он через плечо показал пальцем на окно, содрогаясь от негодования)… к этим, которым нет названия за поступки, позорящие русскую армию. Правительство принимает меры, и безобразие будет прекращено во что бы то ни стало. Мы же, не теряя спокойствия…
Юнкера стояли в недоумении: они ожидали, что все будет грознее и решительнее. Речь генерала должна была напомнить колеблющимся о чугунной непререкаемой мощи государства, о страшных карающих образах, о выхрипнутых языках удавленников… Но он не хотел больше сказать ничего.
Полковник Славский, уловив незаметный жест, круто выгнулся перед матросскими рядами.
— Рота, напррра…
Матросов уводили. Торжественно выпрямившись, генерал провожал соколиным взглядом проплывающие мимо, не сводимые с него глаза. Жилой хлебный дух опахивал его ласково, как дань. Полковник Герасименко просеменил вслед, проверил, ушли ли с лестниц последние, и тщательно прикрыл дверь.
Так глазами приказал генерал.
— Господа, я просил вас оставить, — начал он негромко. — В эту минуту, когда смущение бродит среди малоопытных и малосознательных нижних чинов, главную надежду правительство возлагает на вас