Антон Дубинин - Собаке — собачья смерть
Аймер не знал, плакать или смеяться — особенно как дело дошло до помета. Однако руки у Антуана неподдельно дрожали, голос подводил, и Аймер резко посерьезнел, вспомнив слова Магистра Гумберта о нерадивых братьях, которые из-за мирских привязанностей стремятся проповедовать только у себя на родине. Так вот что, стало быть, имелось в виду! Сам Аймер, бродяга по натуре, был свободен от подобных искушений и легко согласился бы никогда более не видеть — собственно, и не видел с тех пор, как ушел учиться — захолустного отцовского замка в Ландах, где его в детстве много ласкали и много драли, но все это и сравниться не могло с прекрасными и ужасными опытами монашеской жизни, стократ перекрывшими отроческие воспоминания. И вот те на — перед Аймером сидит, клоня повинную голову, лучший друг, человек, по Аймерову мнению, куда более смиренный и святой, чем он сам — и исповедуется в том, что Аймеру и грехом-то назвать сложно. Ну что, собственно, случится, если зайдет Антуан в свой серый и туманный Мон-Марсель, помолится денек в тамошней церкви и поприветствует старых знакомых? Может, наоборот — от искушения избавится, познает лучше, что его истинный дом — монастырь Жакобен. А истинная семья — Орден Проповедников, а не эти полу-еретики, мужики, с которыми ему и поговорить не о чем… Гм, полу-еретики. И кто сказал, что Мон-Марсель высоко в горах нуждается в проповедниках меньше, чем долинный Памьер, где и так полно францисканцев, и Доминиковы дети то и дело заходят…
— Каждую ночь, Аймер, — голос Антуана от печали стал совсем юным. — А вчера и днем, когда мы на минутку прикорнули в сиесту, помнишь, в тени скалы? Каждую ночь этот сон: дорогу до мелочи помню, через горный портал — прямиком на площадь, будто иду я по всему селу, не то лечу низко над землей, как отошедшая душа; в окна заглядываю, словно ищу… кого-то. Руками крышу приподнимаю — у нас так можно в осталях, что победней — заглядываю внутрь, в теплый свет, а снаружи синева, вечер чудный, цикады стрекочут и роса на горах…
— Вот что, брат, — решительно прервал Аймер трубадурские излияния. — Роса на горах — это, конечно, недурно, да только у нас с тобой не час отдыха, а исповедь. Ты о грехах закончил? Тоска по дому, плотская привязанность — еще что есть на совести? Не завидовал ли, не было ли мысленной похоти, не презирал ли кого и прочее подобное?
— Такого за собой не припомню, — Антуан задумчиво зашевелил бровями, вспоминая. — А, вот что было! У иеронимитов в Фуа за ужином налил себе третью чашку вина, хоть уже и знал, что с меня довольно; да еще вчера на мессе тебе прислуживал, а сам только и думал, когда мы закончим и поедим наконец… Даже на возношении Даров подумалось: вот молока бы жирного. Почти до конца мессы с такими мыслями боролся взамен молитвы…
— Это все, брат? Хорошо; теперь сожалей о всех своих грехах, Господь их тебе отпускает. Епитимья же тебе будет…
Аймер коротко задумался, глядя поверх головы товарища, который робко улыбался, на бегущую синюю тень облаков по зеленым волнам. Он был священником не первый год, случалось ему и слушать исповеди братьев — но никак не мог привыкнуть к ошеломляющему ощущению могущества, захлестывавшему всякий раз перед словами отпущения. Могущества — и в то же время страшной уязвимости, как уязвим безоружный хранитель сокровища на пустынной дороге. Можно сказать, к исповеди нельзя привыкнуть. Ни с одной из сторон…
Наконец решился. Прочитал мысленно «Аве», поручая свое решение Деве, чуждой всякой кривизны и нечистоты; заставил себя посмотреть в глаза Антуану.
— Епитимья тебе — вместе со мной отправиться в Мон-Марсель и все то время, которое мы там проведем, всевозможно способствовать обращению и покаянию своих земляков.
Улыбка Антуана скруглилась в недоверчивый овал; брови поднялись так высоко, что и вовсе скрылись под венчиком волос. Признаться, здорово он походил на деревенского дурачка, так что Аймер едва не рассмеялся; почему-то чистое изумление друга лучше всего убедило его в правильности идеи.
Антуан низко склонил голову, так что кисточки травы щекотали ему щеки. Аймер, прикрыв глаза, произнес над братом разрешительную молитву — и, разрывая священную тишину, крепко хлопнул его по плечу.
— Вставай, peccator. День пути — потеря небольшая; день там, день обратно — так три дня потеряем; невеликая плата за то, чтоб ты перестал походить на дохлую рыбину, братец!
— Да ради Христа, чтобы из-за меня-то… — заикнулся было тот, но договорить не успел.
— Из-за тебя? Чего выдумал! Думаешь, на твоей еретической родине проповедники не нужны? Думаешь, новый кюре, кто б он ни был, за пять лет сильно изменил тамошние нравы?
— Но нам уже возвращаться бы, — последняя попытка, и Антуан счастливо сдался.
— Говорю же, три дня. Мы их и в Памьере могли провести, у францисканцев. Или заболеть мог кто из нас, опять-таки в госпитале застрять. Обещали, что вернемся до Вознесения — так до Вознесения и вернемся, потратить три-дни ради проповеди — дело святое!
Еще не закончив убедительной речи, Аймер уже видел, что товарищ оживает; одной рукой бодро заталкивая в мешок пожитки, второй он уже разворачивал карту, обтрепанную по краям и послужившую не одной компании жакобенских проповедников.
— Смотри, если не через Варильес, можно тут по гарриге пройти, быстрее будет. Тут, правда, гора Монмиуль, через перевал крутенько будет, зато до ночи уже по ту сторону спустимся. А если не спать… — Впрочем, глянув на мрачного спутника, Антуан быстро поправился: — Хотя спать точно надо, говорю ж, там крутенько, в темноте опасно! Наутро начнем спускаться — к полудню на месте будем…
Аймер и не следил за его быстрым пальцем, чертящим дорожки по пергаменту. Интересно будет мон-марсельцам послушать проповедь о Блудном сыне? Или нет, лучше о потерянной овце, в этой-то пастушьей деревушке… И ввернуть туда из псалмов, про Пастыря и зеленые луга, раз уж тема такая, а вот затягивать нельзя будет — не та публика. Господи, благослови.
2. Чертова встреча
Аймер старательно молчал, наблюдая, как обещанный Антуаном день пути плавно превращается в два. Когда дело пойдет к третьему — скажу, решил он для себя: раз решил было попрекнуть, когда солнце начало становиться оранжевым, а Аймер к тому же только что больно ушиб ногу о камень. Но тут спутник его, обернув по-детски радостное лицо, указал на серую птаху, шумно взлетевшую с дороги — ах, мол, смотри, горлица лесная! — и Аймер не смог ничего сказать. В конце концов, он был рад видеть друга счастливым. Заслужил ведь тот пасхальной радости! Молчал, считай, всю дорогу — а теперь щебетал, как жаворонок, напевал себе под нос псалмы про горы, порывался объяснять Аймеру какие-то мелочи — что за травка у обочины лиловеет, и где над горами дождь повис, и какого зверька следы впечатаны в землю у родника. Аймеру, ребенку городскому, было не особенно важно, чабрец это («Мариина травка») или, к примеру, тмин, и запоминать он это не собирался, — но нельзя же ближнему крылья подрезать. «А это, Аймер, совсем даже не шиповник — видишь, листья другие, и сам цветочек как будто помятый? Это ладанник, „цистус“, родич цистерцианцев, ха-ха — я в детстве верил, что ладан церковный из него делают, высушивают и воскуряют…» Ага, коротко соглашается собрат, удержав-таки при себе сообщение, что с такими пристрастиями надо идти в аптекари, а не в проповедники. Тот и не заметил потраченных на молчание усилий — «Возвожу очи мои к горам», — мурлычет жизнерадостно, расцветая с каждым шагом, а Аймер, возводя, в свою очередь, очи к горам, уже ясно различает первые бледные звезды. Помня карту, он точно знал, что и трети пути еще не пройдено — вот-вот начнется обещанное «крутенько». Не приведи Господи добраться до Антуанова «крутенька» в самый темный час…
В конце апреля, лучшего месяца в году, Лангедокские ночи коротки. Зато нередко бывают — особенно на высоте! — по-настоящему холодны. Когда по настоянию старшего братья все-таки остановились наконец на ночлег, Аймер быстро понял, что совершил ошибку. Нужно было искать укрытия со стенами — хотя бы с трех сторон, а они остановились под защитой небольшой моховитой скалы на кромке леса, и против горного ветра, свищущего, казалось, во все стороны сразу, ничего не стоил дрожащий доминиканский костерок, который Аймер смог-таки развести, призывая в молитве святого отца всех проповедников. Этой манере — молиться Доминику в разжигании костров под ветром или дождем — он научился некогда у Гальярда: по словам последнего, такой великий скиталец, как отец Доминик, мог разжечь огонек для себя и братьев даже в заснеженных Пиренеях, иначе не дожил бы он до своих 50 лет. Костерок, вымоленный у отца, грел сбитые ноги и лизал развешанные над огнем обмотки, тщетно пытаясь их подсушить; но особого толку от него не было. Куда лучше помогли согреться остатки щековины, а вот вина Аймер пить не стал и Антуану не дал, предвидя назавтра тяжелые времена. Уснул он не сразу, ворочаясь под плащом; сухие ветки, собранные для ложа, больно втыкались в бока, ветер шарил в самшитовых кустах, пугая то ли разбойниками, то ли зверьми; и отчасти завистливо прислушивался брат-священник к ровному дыханию брата-соция, спавшего у него под теплым боком мирно, как дитя под бочком матери. Он тогда еще не знал, что Антуан первую ночь спит спокойно — без единого сна, только синий уют и добрый лес вокруг.