Роберт Юнг - Лучи из пепла.
Мы поднялись по узенькой лестнице в комнату священника. Узнав от переводчика, что именно меня интересовало, священник, порывшись в папке, извлек из нее длинное, уже несколько пожелтевшее от времени письмо, датированное 1955 годом, и развернул его на импровизированном столе, сколоченном из крышек каких-то ящиков, покрытых белым лаком.
— Письмо послано из местной тюрьмы, — сказал Тамаи, — но автор его не желал, чтобы это сразу бросалось в глаза. В графе «адрес отправителя» он указал не тюрьму, а только улицу и номер дома своего «жилища».
Первую часть письма, где автор извинялся за долгое молчание, объясняя его тем, что он, как все заключенные, переболел заразной болезнью глаз, мой друг перевел почти без запинки. Но потом вдруг смутился.
— В чем дело, Уилли? — спросил я. В ответ переводчик сконфуженно улыбнулся.
— Этот парень пишет не очень-то лестные слова…
— По чьему адресу?
— В сущности, он обращается к миссис Рузвельт.
— А какое он имеет отношение к миссис Рузвельт?
— Очевидно, он писал это письмо как раз в то время, когда она гостила в Хиросиме. Я и сам припоминаю, что она довольно пространно разъясняла, почему американцы сбросили атомную бомбу.
Я настоял на том, чтобы Тогаси — пусть это ему и неприятно — продолжал переводить. Как и всех людей с Запада, приезжающих в Хиросиму, меня поразило на первых порах, что население этого города, так тяжело пострадавшее, казалось, быстро преодолело чувство ненависти. Но было ли такое поведение искренним? Наконец-то мне удастся заглянуть за «занавес вежливости».
— Собственно говоря, в письме нет ничего, кроме нескольких стихов, — заявил Уилли, заранее пытаясь смягчить тягостное впечатление. — Сначала Кадзуо М. — так зовут автора — спрашивает священника, что такое «троица», а потом… — тут переводчик вздохнул, — потом он приводит несколько коротеньких стихотворений, за которые получил премию на каком-то конкурсе заключенных. Вот одно из них:
То облако-гриб меня поглотило.Не закрывайте глаз, миссис Рузвельт,Всю жизнь во мраке мне жить суждено.
— Переводить дальше?
— Переводите.
— Во втором стихотворении он говорит о своем друге Ясудзи, погибшем в «тот день» с проклятиями на устах. А потом идет еще четверостишие, обращенное к миссис Рузвельт. Автор язвительно спрашивает ее, можно ли считать развалины Хиросимы путевым столбом на дороге к миру. И вот тут-то, мне кажется, сказано то, что вы хотите знать:
Не только на коже Гноятся раны.Страшнее — сердечная рана.Заживет ли она?
— Да, — заметил священник Тамаи, — это о «келоидах сердца». Келоидами называются, как вам известно, те большие толстые рубцы, которые до сегодняшнего дня остались у некоторых людей, переживших атомную катастрофу, — об этом Кадзуо говорит часто. Он считает, что, не получи он в день «ада» и в последующие недели глубокой душевной раны, он никогда не стал бы тем, кем стал, — убийцей. И притом — нечего скрывать — подлым убийцей и грабителем.
2Несколько дней спустя в канцелярии г-на Кавасаки, директора хиросимской тюрьмы, я познакомился с человеком лет тридцати. Это был Кадзуо М. Он отнюдь не произвел на меня впечатления закоренелого преступника, приговоренного к пожизненной каторге. Гладкая синяя тюремная одежда в сочетании с бритой головой благородной формы, которую он держал чуть склоненной, делали его похожим скорее на монаха, нашедшего здесь убежище от мирских горестей.
Едва заключенный вошел в приемную, обставленную плюшевой мебелью в «европейском» вкусе, как мне бросилось в глаза его интеллигентное, выразительное лицо. Во время последующего разговора я внимательно наблюдал за необычайно живой для японца мимикой Кадзуо; не улавливая смысла японских слов, я пытался хотя бы по выражению лица и жестам заключенного угадать смысл его рассказа, не дожидаясь, пока мой друг начнет переводить.
Кадзуо М. сидел в тюрьме уже около семи лет. Казалось, все эти годы он только и мечтал о том, чтобы излить кому-нибудь свою душу, и, получив теперь возможность говорить о событиях, которые в конце концов привели его в это мрачное здание, он сильно волновался. Лишь только переводчик, отвернувшись от Кадзуо, обращался ко мне, чтобы передать мне его слова и выслушать очередной вопрос, я замечал, что М. за это короткое время старался овладеть собой и на его лице, искаженном ненавистью, гневом, отвращением и стыдом, мало-помалу появлялось выражение покоя, мира и невозмутимости, вызванное усилием воли, а потому не совсем убедительное.
Я упоминаю об этом моем впечатлении, так как оно впервые открыло мне то, что я впоследствии гораздо яснее понял из заметок, писем и дневников Кадзуо М., а также из его письменных ответов на мои вопросы: этот человек прилагал отчаянные усилия, чтобы совладать с собой и со всем тем, что ему пришлось пережить. Он подымался, шел по прямой как стрела дороге, спотыкался и снова падал, мучительным усилием воли заставлял себя опять подняться, надеялся победить, но оказывался побежденным, а потом подымался снова…
Кадзуо напоминал мне по временам ту совершенно обезображенную слепую лошадь, которую многие из спасшихся жителей Хиросимы якобы видели в первые дни после катастрофы на превращенных в груду развалин улицах города. Лошадь тыкалась длинной, покрытой кровоточащими ссадинами мордой в уцелевшие кое-где стены домов, припадала на все четыре ноги, а потом, не в лад стуча копытами, бежала, задрав кверху храпящую морду, или же медленным, похоронным шагом шествовала среди развалин в поисках конюшни, которую ей так и не суждено было найти.
Люди говорили, что слепую лошадь следует пристрелить, потому что она наступила на какого-то раненого, лежавшего у обочины дороги, и прикончила его. Но ни у кого в те дни не было сил добить несчастное животное. Что с ним стало и куда оно в конце концов девалось, было не известно.
3На десятый день после атомной катастрофы Кадзуо М., сам чудом избежавший гибели, уничтожил все свое нехитрое имущество, которое еще осталось у него.
Этот акт он совершил спокойно, торжественно, чуть ли не как священный обряд. Но уже тогда на красивом удлиненном лице юноши появилось то выражение мрачной ненависти, которое впоследствии поражало почти каждого, кто сталкивался с ним.
Жертвой этого первого преднамеренного «убийства» — так в дальнейшем пытались истолковать поступок Кадзуо — была книга, обыкновенная школьная хрестоматия, по какой в то время учились все третьеклассники в Японии.
Четырнадцатилетний Кадзуо нашел свою хрестоматию через несколько дней после невиданной катастрофы, роясь в развалинах отцовского дома; когда книга вывалилась из наполовину сгоревшего рюкзака, мальчик прижал ее к груди с криком безмерной радости, будто он только что вновь встретился с другом, потерянным навек, но чудесным образом спасенным. Кадзуо М. знал наизусть множество стихотворений, поговорок и даже прозаических отрывков из этой хрестоматии. В последние страшные часы он повторял про себя некоторые из них, как заклинание, но только теперь, увидев воочию все эти сокровища, заключенные в толстый, в зеленую крапинку переплет, он проникся уверенностью в том, что, кроме кошмарного настоящего и недавнего прошлого, действительно существовали и совершенство формы, и чистота нравов.
Книги и картины, кисточки для письма и цветные карандаши для рисования всегда были лучшими друзьями Кадзуо. Впечатлительный мальчик с богатым внутренним миром избегал общества сверстников. Только Ясудзи, его единственный друг, знал кое-что о переживаниях товарища, витавшего в заоблачных сферах поэзии и искусства.
Из этого мира прекрасного Кадзуо вырвали японские военачальники: прилагая последние, уже бесплодные, усилия, чтобы предотвратить военный разгром, они мобилизовали всех подростков и поставили их на службу войне. Кадзуо направили в бухгалтерию верфи Мицубиси, от которой до родительского дома юноши был примерно час езды на трамвае. Гигантские щупальца взрывной волны дотянулись даже сюда — пригород Фуруэ, в котором располагалась верфь, находился в нескольких километрах от эпицентра взрыва «той бомбы» — и в одно мгновение разрушили все, что встретилось на их пути. Кадзуо никогда не забыть ослепительной вспышки, похожей на взмах огромного сверкающего клинка, не забыть глухого грохота — этого «до… до-о», которое, приближаясь, превратилось в резкий, сверлящий, а потом воющий звук «дзи… ин» и, казалось, разорвало его барабанные перепонки, прежде чем адский гром, как удар по невидимым литаврам «гванн», лишил его сознания: пика (молния), дон (гром). А затем, словно вернувшись из бездонной пропасти, он увидел белое как бумага призрачное лицо молодой девушки Симомуро.