Юсиф Чеменземинли - В крови
Всадники еще не добрались до последнего поворота, а Кичикбегим и Мамед были уже у самой реки. Миновали небольшую — пять–шесть домиков — армянскую деревушку и подошли к каменному мосту. На противоположном берегу, с правой стороны от них, вздымалась голая скала, вершина ее ярко желтела, окрашенная шафраном солнца. Влево от нее вырисовывались тонкие очертания леса, а за ним, вдалеке, величественно возвышалась увенчанная снеговой чалмой гора Кирсдаг…
У моста все спешились и неторопливо, осторожно направились к Готурсу. Расколов скалу, поток с четырехметровой высоты обрушивался на пеструю гальку и, извиваясь, бежал меж камней, похожий на серебряную цепочку. Кичикбегим подошла к воде. «Высыпайтесь, мои горести и беды!» — воскликнула она и несколько раз перепрыгнула через поток: туда–сюда, туда–сюда… Потом обернулась к Мамед–беку, он стоял у поросшей водорослями скалы.
— Ну чего ж ты, храбрец?! — запыхавшись, выкрикнула она и потянула мальчика за рукав. Мамед–бек указал ей на Шахнису–ханум, которая, с трудом переводя дух, поднималась на мост: полагалось, чтоб сначала проделали обряд старшие. Шахниса–ханум, поддерживаемая под руки рабынями и служанками, подошла ближе и опустилась на невысокую ограду тутового садика.
— Мучительница ты моя! — жалобно протянула она, — в такие годы по горам мне таскаться!.. Чуть не задохнулась!..
— Ой, мама! Да неужели лучше дома сидеть — жир накапливать?! Как можно от людей отставать?! Ведь здесь немного погодя весь город будет!
Шахниса с нескрываемой гордостью смотрела на радостно оживленное смуглое лицо дочери.
— Да уж будет тебе на счастье! — она усмехнулась и, обернувшись к нукерам, приказала: — А ну–ка, молодцы, разложите быстренько огонь, кофе пить будем!
Нукеры, перемахнув через ограду, принялись разводить костер, рабыни стали доставать ковры и скатерти.
Отдышавшись, придя в себя, Шахниса–ханум умылась в роднике, потом с помощью дочери несколько раз перепрыгнула через ручей: «Высыпьтесь, горести мои и беды!» Кичикбегим, ухватив Мамеда за рукав, со смехом потащила его к воде — прыгать. Мальчик упирался. Они прыгали, хохотали, толкали друг друга. Кончилось тем, что девушка уронила с ноги бархатный башмачок. Мамед–бек выхватил его из воды и поднял высоко над головой.
— Эх ты! А еще с парнем хочешь равняться!.. Не выйдет у тебя ничего!..
Кичикбегим отобрала башмак и, обиженно хныча, присела на ограду — обуться.
Под тутовым деревом расстелили тонкие кашанские коврики, бархатные тюфячки, положили шелковые подушки и мутаки. Скрестив на груди руки, рабыни покорно ожидали, когда господа натешатся. Шахниса–ханум сидела у воды, а няня Кичикбегим, много лет назад привезенная в Шушу из деревни да так навсегда и оставшаяся во дворце, присев перед госпожой на корточках, связала ей ниткой большие пальцы рук.
— Во имя святого Сулеймана, по велению Мерджан — колдуньи, от злого человека, от свирепого зверя, от джина, от шайтана, от текучей воды, от стоячей скалы, от развилки семи дорог… чтоб ни в какие путы не попала — я их все разрезаю!
Быстро–быстро пробормотав эти слова, она ножницами перерезала нитку. Трижды связав госпоже пальцы, няня каждый раз произносила заклинание и перерезала нитку. Наконец, взяв в одну руку обрывки, она подняла их над головой госпожи; в другую руку взяла латунную чашу с начертанными на ней молитвами, зачерпнула ею немного воды и смыла со своей руки обрывки ниток. Сделано это было для того, чтоб вода, стекая с головы Шахнисы–ханум, унесла бы и все ее горести. Потом няня проделала то же самое с Кичикбегим, пожелала ей счастья, прижала к губам нежные, мытые молоком тонкие руки девушки и, прослезившись от умиления, стала целовать их.
Луч солнца окрасил шафраном всю скалу, но, опускаясь ниже, к ее основанию, становился все бледнее и бледнее. На берегах реки, у арыков, прорытых от реки к мельницам, везде было полно народу. Нарядные, пестро одетые девушки и молодки пришли сюда, чтобы по старинному обычаю, перепрыгивая через текучую воду, сбросить в нее свои горести и заботы. Эхо разносило по ущелью смех и оживленные голоса…
2
Лучи солнца, падающие сквозь разноцветные стекла окна, придавали особую яркость краскам. Узоры расстеленных на полу ковров переливались, горели, и казалось, что они парят в воздухе, нанизанные на золотые солнечные нити.
У стены сидел мужчина в высокой папахе; на нем была чуха[3] с газырями, зеленые шаровары и кашемировый кушак. В окно ему видна была белеющая вдали снежная громада Мровдага, и, когда он, забывшись, отдавался созерцанию чудесного пейзажа, морщины у рта смягчались, делались менее резкими… Потом тяжелые думы снова овладевали им, и глубокие морщины резко прорезали щеки. Это был Молла Панах Вагиф, визирь и главный советник Карабахского хана. Он взял украшенную эмалью вазочку, понюхал стоявшие в ней фиалки и подснежники и задумчиво поставил на подоконник.
Отворилась дверь, завешанная расшитой гардиной, и вошел сын Вагифа Касум–ага. Совсем еще юный, полумальчик, он подошел к отцу, неслышно ступая по коврам, — на ногах у него были лишь узорчатые джорабы — и, опустившись на колени, поцеловал отцу руку.
— С праздником тебя! — приветливо сказал юноша и заглянул Вагифу в глаза.
— И тебя также, сынок! — ласково ответил Вагиф. — Дай тебе бог увидеть еще много–много таких праздников.
В комнате снова воцарилась тишина, ни отец, ни сын не произносили ни слова. Вагиф снова обратил взор к Мровдагу, в задумчивости постукивая пальцами по подоконнику; в ярких солнечных лучах сверкал агатовый перстень.
Безвременно почившая жена — мать его Касума — вспомнилась сейчас Вагифу; морщины снова прочертили щеки, и тихая слеза скатилась на бороду. Видимо, не замечая ее, Вагиф по–прежнему задумчиво глядел в окно. И лишь когда обернулся к сыну и увидел, как мгновенно подернулось печалью веселое юное лицо, он словно очнулся, достал из–под тюфяка большой платок и вытер слезы.
— Иди, сынок! Иди, гуляй, — сегодня праздник!
Юноша не успел еще дойти до двери, как гардина приподнялась, и в комнату вошла полная, среднего роста женщина. Черные локоны, выбиваясь из–под платка, змейками вились у нежного, полного подбородка. Под тонкой шелковой рубашкой выпукло обрисовывались груди? Пуговки шитой золотом кофточки слегка подрагивали, выдавая душевное смятение вошедшей… Глаза Вагифа — много повидавшие глаза — ярко блеснули, едва женщина переступила порог; его любовь, временами затухавшая в лабиринте сомнений и душевных мук, вспыхнула с новой силой.
— С праздником тебя, Кызханум! — с затаенной страстью произнес он, жадным взором окидывая молодуюжену.
Лицо Кызханум, только что оживленное, праздничное, мигом померкло — видно было, что ей мучительно столь явное внимание мужа. Чуть заметная гримаса отвращения тронула нежные губы, и Вагиф мгновенно уловил ее — он до тонкости знал это прекрасное лицо. Ну вот — испортил жене праздник! Огорченный Вагиф сделал неловкое движение, нелепо взмахнул рукой, опрокинул стоявшую на подоконнике вазочку. Она разбилась. Кызханум с огорчением глянула на осколки. «Так и сердце человеческое, — мелькнуло у нее в голове, — такое же хрупкое, его так же легко разбить, и уже никогда не склеишь!..»
Вошел слуга.
— Ага! Мирза Алимамед изволили пожаловать!
— О! Проси, проси!
В комнате была другая, внутренняя дверь. Так и не присевшая возле мужа Кызханум мгновенно исчезла за ней. Слуга распахнул дверь на веранду.
— Прошу, ага! — и прижался к стене, пропуская гостя в комнату.
Вошел Мирза Алимамед, высокий черноглазый человек. Он был немолод, в смоляной бороде его кое–где уже проступала седина. Быстрый, подвижный, он легко склонился в поклоне и со скрещенными на груди руками стремительно приблизился к Вагифу, не успевшему еще подняться ему навстречу.
— Не заставляй меня краснеть! — сказал Алимамед, становясь на колени возле Вагифа, и, взяв его руку в свои ладони, крепко–крепко пожал. — С праздником! Да позволит нам аллах побольше встретить таких праздников в добром здравии и благополучии!
— С праздником, Алимамед! Но только почему ты решил краснеть? Суть ведь не в чинах и званиях: ты сеид, а почитать потомков пророка — долг каждого правоверного мусульманина… Но что же ты здесь расположился. Вставай! Пойдем в столовую. Побалуем малость свою утробу!
Они встали и, пройдя в соседнюю комнату, расположились на тюфячках у праздничной скатерти. На покрытых лазурью фаянсовых тарелках разложены были фрукты, конфеты, пахлава, сдобное печенье, отливал померанцем мазандаранский прозрачный сахар…
На скатерти в нескольких посудинах зеленела свежая травка; в широких фаянсовых чашах стоял шербет.