Валерий Брюсов - Юпитер поверженный
После того, как я научился дома чтению и письму, меня послали зимой в школу начального учителя, доброго старика Мессия, преподавшего мне начатки математики и других наук. Потом перешел я в школу грамматика[14] Патерна, славившегося в нашей местности, который действительно умел прививать своим ученикам, как опытный садовник – деревьям-дичкам, и любовь к знанию, и нужные сведения из геометрии, истории, землепознания, наук естественных и искусств. Единственный недостаток его, что он был драчлив, и мне самому случалось получать жестокие удары ферулой по ладоням, хотя я учился хорошо и за свои сочинения не раз получал в награду книги. Еще после того, отец пожелал, чтобы я, раньше, чем ехать к кому-либо из реторов, учился еще у лакторского грамматика Агапита, грека по рождению, но Римлянина по языку и по духу, почитавшего себя очень ученым и похвалявшегося, что он ни в чем не уступает реторам. Агапит в самом деле знал многое, но уроки его вряд ли были полезны для всех его слушателей, так как он постоянно отвлекался в область чистой реторики и нам, мальчикам, всего охотнее толковал творения великих поэтов и ораторов или развивал перед нами учения философов. Но мне, по счастию, были даны от господа бога хорошие способности и умение все схватывать и понимать быстро, так что за те полтора года, что я посещал Агапита, я все же успел научиться у него многому и, – хотя позднее не закончил вполне образования в реторской школе, по праву уже не мог почитать себя невеждою. Впрочем, способствовало тому и то обстоятельство, что в нашем деревенском доме была большая библиотека, которую я, будучи любознателен и рано пристрастившись к чтению, прочел едва ли не всю.
Впрочем, пусть читатель не подумает, что все мое детство было посвящено учению и что в ранние годы меня ничто, кроме книг, не занимало. Напротив того, я был ребенком скорее шаловливым, летом неустанно упражнялся и в верховой езде, и в охоте, и в рыбной ловле, в игре в трох,[15] в кубарь и в треугольник, умел быстро бегать, ставить силки для птиц, владеть самострелом и домой нередко возвращался с синяками, полученными мною от падения или даже в кулачном бою со сверстниками. Отец смотрел на мои проказы снисходительно, потому что силу тела почитал наравне с силой ума, и останавливал мою мать, когда она начинала попрекать меня словами: «Женщины этого не понимают». Однако столь же рано предался я проказам иного рода, о которых ныне должен говорить со стыдом, но о которых не хочу умалчивать, так как решил писать здесь о себе всю правду: я разумею раннее мое увлечение женскими прелестями. Мне все говорили, что я был мальчик красивый, и позднее женщины не раз меня сравнивали, по лицу и осанке, с богом Меркурием,[16] как его изображали художники, – и вот мне еще не исполнилось десяти лет, как одна из рабынь, живших у нас в доме, вечером завела меня к себе в спальню. После того много было девушек среди наших служанок, с которыми я соединялся в недостойной связи, а в городе, учась в школе, и посещал с товарищами тех женщин, что продают свои ласки за деньги, и не всегда умел противостоять соблазнам тех мужчин, которые, в свою очередь, пленялись моей отроческой красотою. Пусть судит мои давние прегрешения господь бог, я же скажу, что такова была жизнь и всех других юношей нашего круга. И мой отец, человек нравственности строгой, от которого не могли укрыться мои похождения, не видел в них особого зла, так как и сам до конца дней легко поддавался женским обольщениям и не пропускал случая позабавиться с красивой рабыней, хотя любил мою мать истинной супружеской любовью.
К сожалению, то, что в первой юности было действительно только проказами, с годами перешло в проступки более важные. Одною из причин того было мое особое положение в нашем городе, развивавшее во мне грех гордости. Так как семья наша весьма почиталась, как в самой Лакторе, так и в окрестностях, то ко мне все относились также с почтением, как к сыну видного человека, члену местной курии.[17] Кроме того, наше имущество, которое, быть может, и показалось бы незначительным в Риме или в Италии, представлялось для местных жителей целым богатством, отец же никогда не отказывал мне в деньгах, с самого моего раннего детства. Наконец, я всегда был впереди товарищей по успехам в школе, да не уступал им ни в силе, ни в ловкости. Таким образом я рано приучился считать себя человеком выдающимся, предназначенным к чему-то высшему, и находились люди, даже пожилые, которые не стыдились поддерживать во мне такое самомнение, льстя мне ради разных своих соображений. Как бы опьяняемый лестью и постоянными удачами, я уже ни в чем не желал остаться вторым, но стремился всегда быть первым, не только в успехах по учению, но и в щедрости, в победах над женщинами, в попойках и в других, не очень невинных, забавах молодежи. В то же время и на сверстников, и даже на всех жителей нашего города я смотрел несколько свысока, почитая себя и умнее и ученее их и тяготясь тем, что моя жизнь пока протекает в безызвестности.
Неизвестно, однако, как направилась бы вся моя жизнь, если бы я сам, своим недостойным поведением, не изменил всего ее течения.[18] Дело в том, что на предложение отца остаться еще на год в Лакторе и посещать школу грамматика Агапита, прежде чем ехать к кому-либо из реторов[19] в Бурдигалы, я согласился охотно по одной особой причине. Была тогда в Бурдигалах одна матрона, из достойной семьи и замужем за достойным человеком (имени ее, однако, я здесь не назову), которая также нашла меня достаточно красивым мальчиком и, без труда возбудив во мне влечение к себе, сделала меня своим возлюбленным. Разумеется, связь со свободной женщиной есть грех гораздо более тяжкий, нежели мимолетные связи с рабынями, но в свое оправдание я могу сказать, что эту матрону, хотя и по-юношески, но все же я полюбил страстно. Мне тогда казалось, что прекраснее ее нет женщины на всем круге земли и что я, разделяющий тайно ее ласки, счастливейший из смертных. Расстаться с ней было для меня столь тяжко, что я предпочел отложить на год свой переход в школу ретора, только бы продолжить столь сладостные для меня свидания и продолжать наслаждаться своей любовью. Однако, во-первых, эти самые свидания требовали значительных расходов, чтобы подкупать рабов и рабынь, во-вторых, сама моя возлюбленная не только не отказывалась от разных моих подарков, но даже как бы выпрашивала их у меня, в-третьих, наконец, нет ничего тайного, что с течением времени не делалось бы явным, и скоро появились лица, которые стали мне угрожать, что раскроют наши отношения пред мужем матроны, и требовать с меня денег за молчание. По этим причинам, а также потому, что я не покидал своей разгульной жизни, мне стало не хватать сумм, посылаемых мне отцом (который ту зиму провел в деревне), и пришлось прибегнуть к помощи ростовщиков, охотно согласившихся ссужать деньги богатому наследнику. День за днем я стал запутываться в своих денежных отношениях и к весне оказался обремененным долгами, весьма значительными для юноши моего возраста.
Внезапно я был вызван отцом в деревню, где он, объявив мне, что ему все известно, показал мне мои обязательства заимодавцам оплаченными и, с своей обычной решительностью, приказал мне немедленно собираться в дорогу. Напрасны были мое позднее раскаяние и слезы и все клятвы, которые я давал исправиться, и все доводы, которые я приводил, – отец подтвердил, с неумолимостью, что не только я не вернусь более в Лактору, но не поеду и в Бурдигалу, отстоящую от нее слишком недалеко: он решил отправить меня в Рим, чтобы там, в стороне от прежних товарищей и от окружавших меня недостойных людей, я, продолжая свое учение, постарался бы начать новую жизнь. Так велико было желание отца удалить меня из нашей местности, что он едва согласился не отсылать меня в ту же самую ночь, а отложить мой отъезд на три дня. От этого решения отец уже не отступил, несмотря на то, что к моим просьбам присоединила свои просьбы и свои слезы моя мать, которой страшно было отпускать меня одного в далекий путь и в громадную столицу империи. Я только успел кое-как собрать свои вещи и отправить тайно, с верным человеком отчаянное письмо своей возлюбленной, как на утро третьего дня, по приезде в деревню, уже должен был покинуть родной дом, направляясь, в сопровождении двух старых домашних рабов, по дороге в Массилию.[20] Мать рыдала, провожая меня, отец сказал, как напутствие, несколько суровых слов, и я покинул наше поместие, почти как изгнанник, посылаемый в далекую ссылку.
IV
Было мне тогда восемнадцать лет. Я буду откровенен, если скажу, что в душе моей в те дни боролись чувства самые разнообразные. С одной стороны, меня угнетал стыд, после того как мое недостойное поведение было разоблачено и отец как бы отослал меня от себя; с другой – меня мучило и сознание, что я надолго расстаюсь с той, которую тогда я искренно любил, и что она мое послушание почтет недостатком любви к ней. В то же время, однако, мысль, что я скоро увижу Город и буду жить в нем, невольно наполняла меня тайной радостью. Уже давно меня томило, что я не мог проявить своих дарований на сцене более обширной, нежели наш маленький городок, и теперь мне представлялось, что в древней столице мира меня ждут не только неизведанные удовольствия, но и возможность обратить на себя всеобщее внимание. Конечно, то были детские мечты, но надо помнить, чем представлялся Рим для далекого провинциала, тот самый Рим, о котором он читал во всех книгах и рассказы о великолепии которого слышал изо всех уст: средоточием вселенной, мировой ареной состязаний, победитель на которой сразу становится известен во всех пределах земного круга, городом, который один имеет силу сделать человека великим и славным. Как бы то ни было, за время нашего пути до Массилии я то предавался мрачному отчаянию, то против воли тешился несбыточными надеждами и готов был думать, что все в моей жизни произошло к лучшему, по вмешательству какого-то благосклонного ко мне божества.