Вячеслав Шишков - Емельян Пугачев, т.2
– А где же повар-то у вас французский, ваше величество?
– Да его, толстобрюхого, чуешь, мои яицкие вздернули. Величался все, я-ста да я-ста. У нас-де во Франции все хорошо, у вас все яман. Ну, те смотрели, смотрели, обидно показалось им, крикнули: «Ах ты, мирсит-твою», – да и петлю на шею.
Казаки опять переглянулись.
Вскоре Пугачев простился с гостями и пожелал им покойной ночи. Невдалеке от царской палатки гремели донские песни, шли плясы, подвыпившая полсотня донцов веселилась у костра. Девочка Акулечка, любовавшаяся плясунами, сидела на плече у Миши Маленького, как в кресле.
– Ну, господа атаманы, начал положен, – сказал Пугачев по уходе донцов и перекрестился. – Авось по проторенному путику и другие прочие донцы-молодцы прилепятся к нашему самодержавству...
Атаманы промолчали. Анфиса глаз не спускала с мужественного, красивого Горбатова, ловила его взор, но он не обращал на нее ни малейшего внимания. Овчинников, катая из хлеба шарики, сказал:
– Мнится мне, как бы они не переметнулись... По всему видать, они из богатеньких. Седельца-то у них с серебряной чеканкой, у всей полсотни. Да и сабельки-то – залюбуешься.
– Да уж чего тут... – буркнул Чумаков в большую бороду. – Известно, бедноту по наши души не пошлют.
Впоследствии так оно и вышло.
Захватив с собою девять пушек, порох, свинец и триста сорок человек команды, набранной услужливым новым воеводою Юматовым, Пугачев 5 августа со всею армией выступил из Петровска по дороге к Саратову.
2
Крестьянское движение, распространившееся по всему широкому Поволжью, никогда и нигде не возникало с такой мощной силой, как теперь, в августе 1774 года.
Повстанческие отряды почти одновременно появились в Нижегородском, Козмодемьянском, Свияжском, Чебоксарском, Ядринском, Курмышском, Алатырском, Пензенском, Саранском, Арзамасском, Темниковском, Щацком, Керенском, Краснослободском, Нижнеломовском, Борисоглебском, Хоперском, Тамбовском и других уездах, а также в городах Нижегородской, Казанской и Воронежской губерний[64].
По мере того как Пугачев с главной армией продвигался на юг, к Нижнему Поволжью, мятежные действия крестьян в Среднем Поволжье не уменьшались, а росли.
Все пылало, и не было возможности сбить огонь восстания. Князь Голицын доносил Петру Панину: «Во всей околичности подлой народ столь к мятежам поползновение сделал, что отряды, укрощающие великие партии, не успев восстановить тишины в одном месте, тотчас должны стремиться для того же самого в другое, лютейшими варварами дышущее. Так что, где сегодня, кажется, уже быть спокойно, на другой день начинается новый и нечаянный бунт».
Вновь назначенный главнокомандующий Панин доносил Екатерине, что в Переяславской провинции (Московской губернии) «разглашениями начинает появляться другой самозванец и что искры ядовитого огня от настоящего самозванца Пугачева зачинают пламенем своим пробиваться не только в тех губерниях, коими сам злодей проходил, но обнимают и здешнюю Московскую и Воронежскую губернии».
Михельсон доносил с марша, что он во многих местах встречал партии вотяков (удмурты), «из коих одна партия была до 200 человек. Сии злодеи не имели намерения сдаться. Они все до единого, кроме купцов, склонны к бунту и ждут злодея Пугачева, как отца».
Английский посол Гуннинг, вернувшись из «секретной поездки», сообщил Суффольку, что «неудовольствие не ограничивается театром мятежа, но повсеместно и ежедневно усиливается».
О размахе крестьянского восстания на правом берегу Волги можно, забегая вперед, судить по следующим данным. За два месяца – с 20 июля по 20 сентября – правительственными войсками было ликвидировано более 50 отдельных отрядов, иногда достигавших до 3000 человек. Причем отбито 64 пушки, 4 единорога, 6 мортир, убито 10 000, пленено 9000, освобождено от плена «дворян, благородных жен и девиц 1280 человек».
Восстание шло быстро, неотвратимым стихийным потоком. Так брошенный в стоячую воду камень дает неудержимую рябь, так лесной пожар, раздуваемый ветром, сжигает все на пути своем – и сухостойник, и живые деревья.
В каждом барском селении группы крестьян, почуяв приближение воли, вдруг становились воинственны, смелы. Они вербовали односельчан в добровольцы-казаки, вооружали их чем могли и под началом какого-нибудь отставного капрала, согласного постоять за мир, или однодворца из разорившихся господишек, а то и просто удалого поповича, направляли своих добровольцев в стан «батюшки».
– Ищите, где он, отец наш, челом от нас бейте, мы все рады умереть за него.
Несогласных же или колеблющихся мятежные крестьяне устращивали, отбирали у них избы с пожитками, шумели на сходах:
– Ежели на барскую работу пойдете, мы всех вас переколем да перевешаем.
Люди, оставшиеся в селениях, принимали меры самообороны от вторжения карательных отрядов: огораживали входы в село крепким тыном, рыли поперек дороги огромные рвы, для устрашения иногда ставили у ворот деревянную пушку на манер чугунной, учреждали пикеты, посылали разъезды, день и ночь несли караул на колокольне или каком-нибудь «дозористом» дереве. И всегда старались держать живую связь с ближайшими пугачевскими отрядами.
Барские дома расхищали, зачастую жгли дотла со всем строением; хлеб, продукты, скот и лошадей делили между собой по справедливости.
Большинство помещиков, бросив свое имущество, загодя бежало в места безопасные. Оставались в своих гнездах лишь престарелые да пораженные болезнию, либо те из них, которые жили с крестьянами в больших ладах и при случае опасности надеялись на их заступление.
Так или почти так всюду возникали, крепли и ширились крестьянские волнения. И если б промчаться нам на орлиных крыльях по всему простору восстания, можно было бы видеть необычайное зрелище. Ночью почти на тысячеверстном пространстве – бесконечные огни пожарищ. Уж не Мамай ли снова пришел на Русь, или, может быть, сама собой земля возгорается, может, демоны, разъяв недра земли, пускают на многострадальную Русь пламень кромешного ада, или крылатые ангелы, низринувшись с небесных высот, стремятся сжечь на бесправной земле плевелы греха и раздора?
Днем все просторы – на восток и на запад, на север и на юг – кроются клубами дыма. Хлеб не убран, поля позаброшены, скот бродит без пастырей. По деревням и селам безлюдица. Но дороги живут, дороги кишмя кишат народом, обозами. Туда и сюда, по всем направлениям, движутся толпы людей. Вот кучка всадников торопливо пылит по дороге, где-то пушка ударила, где-то беглый ружейный огонь протрещал. Это короткая схватка двух враждующих сил – восставших и их усмирителей.
Нам видно сверху, с крылатых высот – обширная лесная поляна, церковь белеет, догорают остатки барских хором, почти все избы в селе заколочены, на завалинке, осиянный солнечным отблеском, сидит старчище в посконной рубахе, в валенках, ему под сотню лет, бурая лысина лоснится. Вблизи него лохматая – рыжая с белым – собака. Она не знает – к пожару ей выть или к покойнику, задрать ли голову вверх или уторнуть нос книзу. Она ставит морду повдоль и начинает выть жутким голосом, глаза ее влажны, собака учится плакать по-человечьи. Все ее бросили, она отбилась от ушедших людей, а на деда косится сумнительно, как на неживую ходячую тень. Дед смотрит на собаку блеклыми глазами, и она представляется ему вопленницей на могиле его старухи. Жалобно вопила тогда Митрофаниха, и над гробами двух сынов его она за три копейки вопила, тогда все хрещеные плакали... Охо-хо, кто-то над ним будет вопить, давно умерла Митрофаниха. Двух сынов у него прибрал Господь, да трех внуков, да много правнуков. Ну да ведь, слава тебе, Господи, еще остались у него и сыны, и внуки, и правнуки. Двенадцать внуков, то ли двенадцать, то ли двадцать, семья большая. Раньше-то поименно знал их, да вот давно уж память-то всю отшибло, забыл – Петькой всех зовет, Петька да Петька.
– Да не вой ты, сделай милость, Шарик. Вот придут, вот ужо придут наши-то, за землей ушли к государю, земли да воли требовать у отца отечества. А как земля будет, так и бараны будут, и тебе кое-когда кость перепадет. Пойдем, Шарик, в избу, собачья твоя шерсть... Я тебе сухарей дам. Сухарей мне оставили да квасу... А луку я надергаю. Чу! Едуть! Нам видно сверху, с подоблачных высот, как Шарик с радостным визгом бросился навстречу. Телега тарахтит, на телеге покойник, рядом с покойником парень, голова у парня обмотана, через тряпицу – бурыми пятнами – кровь. Кобылой правит баба в сером зипуне.
– Ой, дедушка, ой, желанный! – заверезжала она, и все лицо ее исказилось в плаче.
– Землю-то добыли? – прошамкал дед, подымаясь с завалинки и едва разгибая спину.
– Добудешь ее, как жа-а! – закричала баба, въезжая во двор. – Вот Карпа надо в землю зарывать, хозяина моего, а твоего сына... Вот и земля...
– Ох, Господи, твоя воля... А государь-то где?
– Государь стороной прошел, на понизово, – ответил деду внук.