Исай Калашников - Жестокий век
– Чу-цай уведомил меня: в Самарканд прибыл даосский монах Чань-чунь. Ты, Боорчу, бери тысячу воинов. Встретишь монаха и проводишь ко мне.
– Встретить старца мог бы кто-то и другой, помоложе, чем я. Не держи меня, великий хан!
Встав с камня, ничего не сказав, не взглянув на Боорчу, хан пошел в шатер.
Переждав жару в предгорьях, хан двинулся обратно по разоренной недавно земле. Трудные думы о старости и близком конце мучили хана, и он с возрастающим нетерпением, с крепнущей надеждой ждал встречи с Чань-чунем.
Встреча произошла под Балхом. Чань-чунь оказался старым, но легким на ногу человеком. Малорослый, в широком складчатом одеянии, он не вошел – вкатился в ханский шатер, наклонил голову, сложил перед морщинистым, с маленькой седой бородкой лицом ладони рук, хрипловатым голосом что-то сказал. Переводчик передал его слова:
– Ты звал меня, и я прошел десять тысяч ли, чтобы быть тебе полезным.
Хан велел подать кумыс. Но Чань-чунь от напитка отказался, пояснив, что употребляет только растительную пищу. Глаза старца под седеющими бровями были с живым блеском, взгляд прям, без тени страха или униженности.
– Труден ли был твой путь?
– Труден. Но не для тела, не приученного к излишествам. Для духа.
– Что омрачило твой дух?
– Земля, усеянная костями людей. Где были рощи – обгорелые пни, где были селения – пепелища.
Хан нахмурился.
– Ты говоришь о своей стране? Небо отвергло Китай за его чрезмерную гордость и роскошь. Я не имею в себе распутных наклонностей, люблю простоту нравов, во всем следую умеренности. Ты видишь, на мне нет ни золота, ни драгоценностей. Я ем то же, что едят пастухи. О людях способных забочусь, как о своих братьях. И не оттого, что я обладаю особыми доблестями, а оттого, что Алтан-ханы погрязли в неправоте и лживости, небо множило мои силы…
Не соглашаясь с ханом, Чань-чунь медленно покачал головой.
– В любом правлении есть и хорошее и плохое. Плохое надлежит отвергать, хорошее перенимать.
– Хорошее берешь – не возьмешь, а плохое липнет само. Потому лучше ничего не перенимать, утверждать повсюду свое. В землях Алтан-хана и тут были дома, просторные и теплые, поля и сады давали изобилье еды. Кто скажет, что это плохо? Но сытость портит нравы. Мужчины перестают быть воинами, и народы гибнут. Не я, небо карает людей. Я же употребляю силу, чтобы достигнуть продолжительного покоя. Остановлюсь, когда все сердца покорятся мне. Но время мое на исходе, а дел много. И я позвал тебя, дабы понять, что есть жизнь человека, что есть смерть его.
Чань-чунь внимательно слушал хана, потом переводчика, было заметно, что он хочет понять собеседника как можно лучше. Это располагало хана к откровенному душевному разговору.
– Жизнь – текучая река. На поверхность выскакивают и лопаются пузырьки. Но не они двигают течение. Человек – пузырек на воде.
Слова старца покоробили хана. Неужели его жизнь – пузырек на реке жизни? Э, нет! Все другие, может быть, и пузырьки, всплывают и лопаются, не оставляя следа… Но если он, хан, в силах изменить русло реки жизни, даже остановить ее, – он не такой, как все, и слова старца к нему неприложимы.
– Я хочу знать о тайне рождения и смерти.
– Рождение и смерть – то же, что утро и вечер. Между ними – день. Дни же бывают и длинные, и короткие. Продлить день человек не в силах и на мгновение, но продлить свою жизнь он может на годы.
– Вот это я и желаю знать! – обрадовался хан. – Я хочу получить средство, чтобы стать бессмертным.
По бледным губам старца скользнула и пропала снисходительно-печальная улыбка.
– Великий хан, есть средство продлить жизнь, но нет средства сделать человека бессмертным. – Чань-чунь развел руками, будто винясь перед ханом за это.
Хан почувствовал себя обманутым. Долго молчал, разглядывая свои руки с огрубелой, морщинистой кожей. Не хотелось верить, что его надеждам обрести то, в чем небо отказывало всем, когда-либо жившим на земле, пришел конец. Он состарится и умрет, как старятся и умирают обычные люди… Вся душа восставала против этого. Ему стало холодно и страшно, будто смерть уже стояла за пологом шатра, и он уже жалел, что старец приехал: незнание было лучше, чем такое знание. Почему небо несправедливо к нему? Дав в избытке одно, почему отказывает в другом?
Ему стоило усилий оторваться от этих мыслей. Стараясь быть ласковым, сказал:
– Ты устал с дороги. Иди отдыхать.
Проводив его взглядом, поднялся и стал быстро ходить по шатру. Под ногами был войлок, глушивший шум шагов, и эта беззвучность пугала его, сам себе он казался бесплотным духом. Вдруг резко остановился. Не ропщет ли он до времени? Когда носил кангу, разве мог помыслить, что подымется на такую высоту? Не то же ли и сегодня? Он разбил, уничтожил могущественных врагов, он бросил под копыта своего коня половину вселенной… Так неужели же сейчас своим умом, своей волей не сможет победить это? Старец говорит, что человеку по силам продлить свою жизнь. Если такое доступно любому человеку, то ему, отмеченному небесным благоволением, можно добиться если не всего, то в тысячу раз больше. Он раздвинет пределы власти над собственной жизнью, как раздвигал пределы своего улуса.
На смену только что умершей надежде на чудо рождалась другая надежда на самого себя. А она его пока никогда не подводила.
…Двигаясь к Самарканду, то и дело отклоняясь от прямого пути для замирения разбойных сартаулов, не желающих примириться с поражением, хан немало времени уделял беседам с Чань-чунем. Учение даосов о сохранении жизни сводилось к тому, что человек должен как можно меньше отягощать свою душу заботами, проводить время в праздности. Все это не подходило ему и было отвергнуто им. Привлекало в старце другое – его внутренняя независимость, правдивость, легкость, с какой он мог говорить о самом тяжком. В спорах с ним хан находил отдохновение для души, уставшей от почтительной робости близких. Однако вскоре словоохотливый старец стал жаловаться, что многолюдие и шумливость войска гнетут его дух, что он жаждет тишины и покоя. Хан с горечью подумал, что старец скоро запросится домой. Так и вышло. Но он под разными предлогами удерживал его еще несколько месяцев. Мог и совсем не отпускать, но тогда Чань-чунь перестал бы быть тем, чем он был. Покорить сердце человека часто много труднее, чем взять укрепленный город. Когда-то люди сами шли к нему, искали дружбы с ним – что же случилось?
Он расстался с Чань-чунем, отпустил и Боорчу. Холод одиночества все сильнее студил душу. Он повелел привести к нему мусульманских священников: захотелось узнать, чем крепка и сильна их вера. Привели казия, еще не старого, с редкими нитями седины в густой бородище. Невысокий возраст казия вызывал недоверие к нему, пышнословие – досаду.
– Все правоверные – слуги аллаха и почитатели пророка, открывшего пути истины. Лучом божественного откровения пророк прорезал тьму невежества. Идущий к свету обретает блаженство в этой и той жизни, идущий во тьму в ней и исчезает.
– Какие заповеди вам оставил пророк?
– Чтущие закон Мухаммеда должны отдавать нуждающимся братьям четвертую часть дохода от трудов, от торговли или от иным образом собранного богатства. Ибо… – казий слегка запнулся, – ибо богатеющий всегда разоряет многих, потому должен делиться с пребывающими в нищете.
Хан уловил скрытый смысл в словах казия, удивленно шевельнул бровями, сказал:
– Похвальное правило. Отобрав у соседа четырех коней, трех оставляю себе, одного возвращаю – и это благодеяние? – насмешливо прищурился.
Казий благоразумно свернул с опасного направления:
– Пророк заповедал нам пять раз в день возносить молитву и совершать омовение тела…
– Не вижу в этом смысла. Молиться человек должен по велению своего сердца, а не по чьему-то назначению. Есть нужда – молись и пять, и десять раз на дню, нет нужды – не молись совсем.
– Правоверному надлежит хотя бы раз побывать в Мекке и на родине пророка помолиться аллаху, всеведущему, вездесущему.
– Если бог всеведущий, всякое место должно быть подходящим для моления. Так я мыслю… – Разговор стал надоедать хану. – Вы свою веру возносите над всеми другими. Но я так и не понял, чем же она лучше других. Своего шаха вы величали опорой веры. Ну какая же это опора? Скорее уж я опора всякой веры. Я не делаю различия между верованиями, не ставлю над всеми остальными свою веру, со служителей богов не взимаю дани. За одно это мое имя будет прославлено всесветно. Так или нет?
Молитвенно сложив руки, казий проговорил:
– Чье имя будет прославлено, чье проклято – аллаху ведомо.
– Я спрашиваю: что думаешь об этом ты?
– Аллах всемилостивый, помоги мне…
– Ну, чего бормочешь? Говори! Что бы ни сказал – слово хана: с тобой ничего не случится.
– Твое имя некому будет прославлять. Ты оставляешь за собой пустыню, залитую кровью.