Мальчики - Дина Ильинична Рубина
Тем не менее птичий неустроенный быт наших беженцев постепенно прирастал необходимыми в жизни событиями и вещами.
Зельду взяли нянечкой в ясли при какой-то воинской части – там не хватало грамотного русскоговорящего персонала, а она отлично помнила русский язык своего житомирского детства. Абрахам в первые же дни прошёлся по часовым мастерским, наладил связи с парочкой львовских зейгарников и присел у одного из них в мастерской «на ремонты». После его варшавского магазина, его дома с уникальной коллекцией старинных часов, с его мастерством и репутацией всё это подмастерочье убожество, вздор, дешёвка были, конечно, унизительны. И деньги натекали плёвые, и никто из клиентов не мог увидеть настоящей его работы… И всё же эти гроши позволяли не распарывать так уж часто заначки, меняя драгоценности на непривычные новые деньги.
По сути дела, отцу ничего не мешало, продав изрядную долю унесённых на себе камешков, купить место для собственной часовой мастерской, а там уж и развернуться по-человечески. Однако он медлил, внимательно присматриваясь к новым советским людям и их речистым вожакам, выслушивая диковатые истории ежедневных клиентов, прочитывая от корки до корки Gazeta Lwowska, прикидывая то и сё, сопоставляя то и это…
Ему воняло, хотя иначе…
Он понимал, что семья по-прежнему в опасности, и парадоксальным образом – уже не только в еврейской, но и в польской опасности; и всё это надо учитывать, молча наблюдая и очень осторожно реагируя. Учитывать надо было всё: в точности как в лупу наблюдаешь и учитываешь малейшие отклонения в работе часового механизма.
* * *
Они сняли приличную комнату с кухней в доме на тихой улице в районе Низкого Замка, в двух шагах от Вирменьского собора. Красно-коричневая брама открывалась с улицы ключом, или на звонок, дворничихой Миськой, или мужем её, паном Казимиром. Весь дворик от самых ворот был выложен жёлто-зелёной плиткой с дивным рисунком: остроконечные листья, переплетаясь, как бы указывали направление к парадным дверям.
Бывшие хозяева этого большого добротного дома, почти поместья, были переселены, то есть вышвырнуты в одно из местечек западной Польши, дом нарезан на квартиры как попало, случайными ломтями: например, просторная комната, куда вселились Страйхманы, как инвалид – костыль, высовывала неизвестно откуда взявшуюся пятую стену и половину бывшего эркера, а в противоположном углу обломком кораблекрушения карабкался вверх и упирался в потолок пролёт изящной винтовой лестницы с перилами красного дерева.
По всему дому, как трава на пустыре весной, упрямо пробивалась жизнь бывших хозяев, свидетельствуя о судьбах, прожитых здесь многими поколениями одной семьи. Абрахам нашёл в подвале старые убитые часы, провозился с ними неделю, ошкурил, покрасил и отполировал корпус красного дерева, и они пошли как миленькие и зазвучали глубоким спокойным боем.
Ицик отыскал в дворовом сарае велосипед Rover с перебитым рулём. Изрядно провозившись, его тоже в конце концов оживили, хотя ездить надо было аккуратно. А Златка, которая не только бодро и легко отзывалась на Зофью, но и решила, видимо, что это имя ей больше подходит, обнаружила в углу того же сарая грязный и разрозненный, но очаровательный кукольный сервиз настоящего фарфора. Полдня мыла его в тазу, оттёрла каждую чашечку и блюдце до блеска и обосновалась в уголке, на двух фанерных ящиках, расставив всё для званого кукольного обеда, в котором ежедневно самое деятельное участие принимала плюшевая кошка Роза.
Главное, в той комнате, что была для них и гостиной, и спальней, и кабинетом, где дети спали на полу на матрасах, осталась не увезённой и не порушенной изумительная изразцовая печь цвета штормового тёмно-зелёного моря, а у противоположной стены стоял высоченный, под потолок, старинный буфет орехового дерева с резными дверцами, на каждой из которых резной мушкетёр – в шляпе, в башмаках с бантами, слегка топыря выпуклый живот, перехваченный ремнём с пряжкой, – держал в руке обнажённую шпагу. Этот громоздкий буфет будто остался сторожить стены, присматривать за наследством, свидетельствовать о принадлежности и правах исчезнувших хозяев. Так старый дворецкий остаётся в поместье внезапно вымершей или изгнанной за долги графской семьи, дабы незваные пришельцы не чувствовали себя так уж уютно во владениях чужой, сокрушённой и развеянной по ветру жизни.
Ицика записали в новую советскую школу, где не учили ни латыни, ни греческого, зато преподавали труд и химию, а языков на мальчика обрушилось целых два: русский и украинский. «Ещё бы татарский» – меланхолично заметил Абрахам, на что Зельда восклицала: «И что? И хорошо. Татарский? Очень хорошо! Языков много не бывает». (И ведь была права, как показала вся последующая жизнь.)
Больше всех повезло Голде, самой лёгкой на подъём, самой уверенной, заносчивой, самой заметной. Вообще, оказавшись в новых декорациях, она расцвела, словно возродилась к какой-то новой роли в совершенно новой пьесе.
Так молодая талантливая актриса, добившись выгодного ангажемента в столичной труппе, знать не желает товарищей по старой жизни. Голде явно нравились все эти советские атрибуты и причиндалы – знамёна и песни, красные косынки и ритмичные речёвки, марширующие пионеры и шумные собрания молодёжи. Она немедленно вступила в какую-то, как говорил отец, «компанию энергичных дебилов» со смешным названием… «Что-то связанное с огуречным засолом», говорил Абрахам, прекрасно умея выговорить «комсомол», но, как обычно, задираясь.
По соседству жила семья шофёра Кучеренко, возившего какого-то важного военного начальника. Вот с дочкой этих людей Голда сразу же подружилась, мгновенно преобразившись в Галину. Мать этого семейства работала сестрой-хозяйкой в санатории в Моршине, под Львовом, и она вмиг устроила туда Галину на должность медсестры. В санатории отдыхало множество интересных советских офицеров в высоких чинах.
Зельда тоже посчитала это большой удачей, но отец… Он так вспылил, будто дочь, не приведи господи, нанялась в какой-то бордель. Они повздорили и наговорили друг другу кучу обидного и напрасного. Вдобавок ко всему Голда-Галина затребовала у него свой польский документ. «Это ещё зачем?! – возмутился Абрахам. – Здесь тебе никакого резона нет рядиться в польскую пани». На что Голда (Голда, обожавшая отца!) холодно заметила: «Не понимаю твоей логики, папа. Не ты ли сам заварил всё это… «Прощание славянки»? Так почему мне нельзя сейчас считаться тем, кем я хочу быть, тем более что внешне на мне нет… неудобной печати?»
Младшие, черноглазые-чернокудрые Ицик и Златка, оба недвусмысленно припечатанные той самой неудобной иудейской печатью, во все глаза глядели на отца и старшую сестру. Те были так похожи! И так всегда задушевно близки. Почему в эти