Николай Садкович - Повесть о ясном Стахоре
– Так чего ж вы хлопца нашего полоните?
– Перэмет! – с презрением махнул на Стахора черноусый. – До реки бежав, а нас за панов признав. Дуже к панам спишался, аж голосыв…
– Да не перэмет, – засмеялись обозные, – то батьки Савулы сынок. Мабуть, жэрэбец понес. Так, хлопче?
Стахор молчал. Как он мог объяснить, что с ним было?
Черноусый скручивал аркан, продолжал ворчать:
– Жэрэбец не жэрэбец, а к реке зараз казаку путь зааминен!
– Що так?
– Ляхи за Сулой, – тихо сказал один из переодетых казаков.
– Не брешэшь?
– Вот те христ! – самого пана Струся бачив.
Так Стахор первый раз попал в плен… К Надейке.
ПОСЛЕДНИЙ ТАБОРДурную весть принесли лазутчики, проникшие в лагерь противника.
Польский полковник Струсь с большим отрядом наемников переправился через реку Сулу и начал заходить в тыл огромному, растянувшемуся по степи обозу казаков. Едва только передовые казацкие сотни подошли к Лубкам, как от городских окраин и стоящего на высокой горе замка Вишневецкого лавиной обрушились на них гусары. Поляки с боем захватили мост через реку, и разбитые казачьи сотни вынуждены были отойти от города верст на семь, в урочище Солонице.
Лобода словно только этого ждал. По его приказу стали стягивать в урочище обозы, и пока скакали гонцы, подгоняя отставших, пока собирали разбредшиеся сторожевые отряды и арбы с женами и детьми, коронное войско отрезало все пути отступления. Первых вскочивших в урочище польских гусар отбросили и под редким огнем ленивой перестрелки начали окапываться. Дальше идти было некуда. Решили обороняться.
Отаборились четырьмя рядами возов. Старики, жены и дети помогали казакам. Собирали камни, заваливали ими телеги, носили землю, копали. За полдня и следующую ночь вокруг табора вырос земляной вал, а перед валом глубокий ров. Несколько узких ворот с трех сторон прорезали земляной вал, и против каждых из них, отступя к середине, воздвигались деревянные срубы из неошкуренных бревен.
Батька Савула подгонял плотников, засучив рукава, сам рубил венцы и весело отшучивался, замахиваясь топором на жужжащих свинцовых шмелей. Срубы заполняли землей и на вершины их поднимали легкие пушки.
Утром, еще только солнце взошло, протрубили войсковой сбор. Усталые землекопы отложили лопаты, плотники опустили топоры, и на минуту в таборе наступила тишина.
Тогда услышали люди, как по ту сторону вала гудела степь. Подобно большой, медленно текущей реке, глухо роптало и растекалось по степи коронное войско. Оно все прибывало и прибывало, обходя табор полукольцом, заполняя лощины и ярики, наполняя утреннюю тишину конским топотом и лязгом оружия. Люди слушали шум наплывавшего живого потока, затаив дыхание, не шевелясь…
Еще длилась эта минута, когда Стахор увидел Надейку.
Вчера днем и ночью, в часы напряженной работы, он не замечал, да, пожалуй, и не думал о ней, теперь она как бы сама напомнила о себе, оказавшись почти рядом. Лицо и платье девушки были покрыты пылью, запачканы землей, растрепавшиеся косы, без лент, упали на утомленные плечи, модные городские сапожки измазаны липкой глиной. Надейка стояла, опершись на лопату, и, улыбаясь, смотрела на Стахора.
Вдруг она стала проще и ближе, стало легче хлопцу встретиться взглядом. И не отвести в сторону глаз.
Стахор тихонько поманил пальцем Надейку, и та послушно придвинулась к нему. Он шепнул ей что-то на ухо, Надейка согласно наклонила голову.
Еще раз заиграли военные трубы. Казаки зашумели, разбирая оружие, становясь по местам.
Стахор с Надейкой, никем не замеченные, юркнули в щель большого сруба у главных ворот. Поднявшись по шаткой лесенке, они вышли на верхнюю площадку, где стояла укрепленная пушка и возле нее два пушкаря-казака. Пушкари были так захвачены зрелищем, представшим перед ними, что не заметили, как Стахор и Надейка остановились за их спинами.
Никогда еще не была так красива, оживлена и пестра цветущая степь. Облитые мягким солнечным светом, колыхались на длинных пиках боевые хоругви полков, вымпелы сотских драгун. Гарцевали конники в дорогих одеждах, с большими, поднимающимися от седел крыльями из розноцветных перьев. Сверкали серебряные трубы музыкантов, по неслышной команде стройно и согласно перемещались шеренги новоприбывших. Двигались тяжелые пушечные наряды. Пыль, взбитая тысячами конских копыт, и дым костров клубились в золотистых лучах еще низкого солнца.
Степной горизонт закрывали шатры и растянувшиеся войсковые обозы.
Казалось, не было конца и краю съехавшимся на кровавый базар. В гигантской подкове, сжимавшей казацкий табор, не видно было ни одного прохода, ни малейшего лаза, по которому мог бы проскочить человек, пожелавший вырваться на волю. Сплошная стена и прямо, и вправо, и влево. А позади болото. Тяжелое, гнилое болото, поросшее предательской нежно-зеленой ряской. Поднимаясь с вязкого дна, пятна буро-кровавой железистой окиси окрашивали воду, напоминая легенды о затонувших когда-то селениях. Над болотом кружилась стайка вечно тоскующих чибисов.
– Пи-и-ить… Пи-и-ить…
Стахор попробовал сосчитать стоявших сотнями польских гусар, да сбился на четвертом десятке. Сотни смешивались и снова разделялись, уже в новом порядке. К ним подходили воины королевской пехоты, состоящей из разноязычных наемников. Надейка потянула Стахора за рукав и указала на середину подковы. Там, за лесом поднятых пик, конных и пеших жолнеров, возле большого шатра водружали бело-золотистый штандарт.
– Приехав-таки, трясця яго батькови, сам гетьман Жолкевский, – негромко проговорил пожилой пушкарь.
– Скоро почнут… – решил другой.
– Ни, ни одразу, – ответил пожилой, – пан Лобода послал до его Панчоху-сотника да писаря своего. Може, домовятся миром нас пропустить.
– Дэ там домизиться, – вздохнул второй, – бач, яка сыла…
Возле штандарта строился гетманский полк. Здесь конных и пеших было больше, чем под другими хоругвями. Со стороны города Лубны только что подошел нарядный отряд отборной шляхты под командой двух братьев Потоцких, Стефана и Якова. Полукруг замыкали гусары князя Богдана Огинского.
Стахор оглянулся на табор.
«Не одолеть нам панов», – подумал хлопец, и впервые у него похолодело в груди. Непостижимо было уму его, в таком возрасте, сравнить силу близких с силой королевского войска, собранного в столь великом множестве.
– Дывись! Дывись! О боже ж мий… – вскрикнула Надейка.
Пушкари оглянулись.
– Хто це? Як тряпыла? Геть!
Но в ту же секунду раздался разрывающий душу крик.
Бледная, с широко раскрытыми глазами, трясущейся рукой Надейка показала на холм, на котором среди группы закованных в латы рейтаров трое татар сажали на кол голого, связанного по рукам и ногам человека. От толпы рейтаров отделилось несколько всадников. Четверо из них что-то несли на поднятых пиках. Подъехав ближе к казацким сторожам, они метнули в сторону табора ноги и руки четвертованного.
– То наши послы, – догадался пожилой пушкарь.
– Бра-ты-ы! – давясь смертным хрипом, звал извивавшийся на колу казак.
Стахор слышал и видел его. Он подскочил к пушке и, схватив запальник, крикнул:
– Пали!
Глаза его горели таким страшным огнем, такой силой гнева, что пушкари повиновались.
Ахнула большая пушка головного сруба, и будто ее только и ждали, чтобы нарушить приказ Лободы.
Затрещали, защелкали мушкеты. Заахали пушки, гаковницы и полугаки.
Чего ж еще было ждать казакам?
Вот он, ответ панов-шляхты – на остром колу да в кровавой степной пыли. Ясней не ответишь!
Гудели ядра, свистели пули с обеих сторон.
Надейка вскрикнула, закрыла лицо руками и с тихим стоном опустилась сначала на верхнюю ступеньку лестницы, потом ниже… Не заметил Стахор этого, не услышал.
«…Арматы як гром гремели. Того месяца мая была брань великая, вельми страшная. В огороже табора казацкого от той стрельбы потряслись укрепления, и солнце померкло и в кровь окрасилось.
От силы вражеской, от скаканья конского земля округ табора погнулась и вода из болота на берег выплеснула. До небес огонь и дым поднимался.
Было так день и ночь, аж неделю целую.
Шляхта с коней не сходила, стерегла, иж тые казаки из табора не утекли…
Много людей побили. Труп на трупе лежал. И жалостно было детей зрить. Ядра их матерей поубивали, а малы, на виду отцов, ползали серед уздыхання до маток своих. Молвили сильне, слезне: матухно, зязюлихно, чому не отзовется мне? – и разумейте, их жалостные причитания и плача горького исписали не можем… Глядючи на то, покидали отцов храбрость и крепость духа. Видели, смертное посечение приближается, а все стояли. По семой субботе, когда уже и гетьмана, того Лободу, казнили и голову его, что против людей умысел хоронила, за огорожу полякам кинули, другого обрали. Наливайко не схотел быть в той чести… Думал, может, паны не с ним, так с другим гетьманом согласятся и людей пошкадуют.