Александр Говоров - Санктпетербургские кунсткамеры, или Семь светлых ночей 1726 года
— Ну при чем здесь овес? — чуть не плакала Алена.
Яличники разразились хохотом, но цены никто не сбавлял. И Алена вернулась на набережную, пустилась со всех ног мимо дворцов, а речная команда улюлюкала ей вслед.
На Царицыном лугу она сделала большой круг, чтобы обежать подалее мрачный куб Голштинского глобуса, который всегда ее пугал. Пересекла Прачешный мостик, где служанки белье мыли-колотили, господ языком перемывали.
И тут у задов Шпалерного ряда на тропе, вившейся по пустырям близ Невы-реки, ее разморило. Ночь ведь всю не спала, ни крошки не съела. Жара ее допекала, битый кирпич колол босые ноги.
Коленки сами собой подкосились, и она села под огромные лопухи, украшавшие угол какой-то казенной ограды.
Очнулась от удара в спину и резкого окрика:
— Вставай, разлеглась! Скрыться, убежать хочешь?
Над нею краснорожий полицейский занес трость, готовясь ударить снова. Поодаль стояли еще несколько полицейских в васильковых кафтанах.
Алена вскочила, торопясь оправить сарафан, ничего не понимая. От реки вереницей поднимались женщины в серых балахонах, в одинаковых белых платках. Полицейские подбадривали: живее, живее! Еще и купаться их водят.
— Эй, Митька! — заорал ударивший Алену стражник. — Канай сюда, живенько! Тут девка нашлась в лопухах. Это не та ли, которая у тебя из крутильни сбежала?
— Не-е, — сказал, подходя, Митька с тыквенным семечком на губе. — Эта прям боярышня какая-то… Та была корабельная торговка!
— Ну и дурак, — оценил Митькино поведение стражник. — Сказал бы, что та самая, какая разница, лишь бы для счета. Теперь за тот побег еще и на гауптвахте насидишься.
Они нагло рассматривали Алену, решая, как с ней обойтись, — отпустить или взять под конвой: пусть до утра побудет в караулке. Женщины проходили мимо угрюмой чередой, отвернув равнодушные серые лица.
— Да ты кто такая будешь? — спросил сердобольный Митька, весь обсыпанный тыквенной шелухой. И даже ласково по плечу потрепал.
И тогда Алену всю пронизала опасность потерять свободу, а с ней саму жизнь. Она отбросила Митькину руку и сказала, подражая слободским сердцеедкам:
— Ну ты, рук-то не распускай! Наш барин — князь Холявин, Евмолпий Александрович, усадьба вон за водокачкой, не знаешь, что ли?
— Хо-хо! — развеселился краснорожий стражник. — Ежели ты княжеская, то почему у тебя голые пятки?
— Господин унтер-офицер, — сказал пожилой полицейский, — ну ее, помните, что давесь было за графскую служанку?
И они, потеряв интерес к Алене, стали покрикивать на бредущих с купанья женщин, пока последняя из них не скрылась в пасти ворот Шпалерной мануфактуры.
А Алена еще некоторое время сидела под лопухами, испуг парализовал ей руки-ноги. Но солнце уже явно катилось на запад, и она собралась с силами, вскочила и опять побежала по буграм вдоль реки, пока не показались кирпичные трубы Литейного двора.
Остановилась перевести дух, вынула из-за пазухи поцарапанное зеркальце, поправила платок. В животе урчало, и она подумала: тут поблизости рынок, называемый Пустым, а у нее копеечка за щекой, так что ее беречь?
Чтобы попасть на Пустой рынок, надо обогнуть палаты графа Брюса, начальника Литейного двора. Алена знала из рассказов на завалинке, что у того графа Брюса есть своя личная кунсткамера, которую он перевез из Москвы. А в той кунсткамере будто есть скелет, да не просто скелет, как привычные скелеты в Кикиных палатах, а особенный, с которым граф Брюс, чернокнижник и чародей, по ночам будто бы разговаривает.
Вот и узкие стрельчатые окна графских покоев. Алена оглянулась — никого вокруг не было, жара да безлюдье. Она взобралась на кирпичный приступок и пыталась что-нибудь разглядеть. Но стекло заросло пылью, будто не мыли его сто лет.
Пустой рынок он и есть пустой. Толчется посредине толпа сосредоточенных мужиков, а прилавки пусты. Повалены бочки, в которых обычно продают капусту, грибы, раков живых.
Неурожай, что ли, плохой привоз или чиновничье рукосуйство, но снеди на рынке нет.
— Пирожка хочешь? — оценил ее голодный взгляд мужичонка в картузе. Под полой зипуна[37] мужичонка держал березовый туес.
— Хочу, а почем?
— А сколько у тебя есть?
— Копеечка.
— Давай сюда копеечку, — сказал мужичонка и пирожок в туеске показал.
Алена вынула из-за щеки копеечку, а мужичонка выхватил у нее монетку и отошел, похохатывая.
Алену вновь охватило — доколе же можно терпеть? — отчаяние и гнев. Да и копейки было жаль, своя ведь копеечка заработанная.
И она вцепилась в мужичонку так, что у того туес выпал, и пирожок вдруг раскололся, стало видно, что он вылеплен из воска и раскрашен. А Алена все трясла торговца и кричала:
— От-дай мо-ю ко-пе-ечку!
Тут рыночные люди за нее вступились, а проходивший мимо поп на того мужичонку посохом замахнулся. Зажав в кулаке возвращенную копеечку, она села на травяной холмик у какого-то казенного здания. Ноги от волнения и голода опять подкосились.
Но видать, не все перипетии дня, которые ей суждено было пережить, она испытала. Подняв глаза на запертую дверь, возле которой она сидела, она увидела там вычурную надпись: «Губернская контора по кабальным и долговым записям. Продажа людей».
Сердце зашлось, чуть не задохнулась. Батюшки-светы, да разве есть на свете такие адские учреждения?
Есть, конечно, как им не быть, люди-то продаются. Ее же высокородный барин, лейб-гвардии сержант Холявин, взял же на нее крепостную запись… В какой конторе? Наверное, в этой же конторе и взял.
Она вскочила и тут увидела вдали за зелеными купами рощи знакомый шпиль немецкой кирки и даже звон часов услышала. Там, за рощей, Канатная слободка! Там светелка, в которой, может быть, сидит себе, посиживает корпорал Максим Петрович, ее надежда, ее беда.
7
Встав на завалинку, сквозь бутылочное стекло в переплете окна Алена словно увидела целительный сон. Там Максим Петрович, живой и невредимый, обсуждал что-то с очкастым студентом Миллером и стелил себе койку.
Алена соскочила с завалинки, взялась за виски. Ведь живой, ведь невредимый! Голуби слетелись, ожидая подачки, но сейчас было не до них.
И до смерти захотелось увидеть еще раз живого-невредимого Максима-свет Петровича! Вскочила на завалинку, вновь увидела, как Максим-свет Петрович, что-то провозглашая, поднял руку, а немец от волнения даже снял очки. В светлице у них на неприбранном столе стоял солдатский котелок, валялись корки. Алена бы тотчас вымыла все начисто, да и вообще прислуживала бы как последняя раба.
Но тут ее обнаружила вдова Грачева:
— А, Алена-гулена, сказывай, где была? — стащила за подол и погнала домой.
Вдова даже всплакнула от переживаний.
— Так ты, говоришь, у Нартова была, квартиру его прибирала? Да ведь я ж тебе толковала сто раз, чтоб ты к нему без меня не ходила. Он мужик-то одинокий, что люди скажут! Копеечку получила? Вот будет тебе однажды копеечка, если еще по завалинкам лазить станешь, к молодцам в окна подглядывать!
«Ну, разгуделась! — досадовала Алена. — У самой-то небось и любови не было никакой. Высватали да обженили».
Когда первый восторг по поводу того, что Максим-свет Петрович жив-невредим, улегся, одна мысль Алену уколола. Ведь он же обещал вернуться к ней после вольного дома. «Жди!» — так и сказал…
— Вон и другой наш гуляльщик катит! — выглянула мать в окошко. И кинулась встречать, приговаривая: — Пожалуйте, батюшка наш Евмолпий Александрович, в светличке у вас все прибрано…
На кантемировских дрожках с флегматичным Камарашем прибыл лейб-гвардии сержант Холявин, пальцами придерживая прорехи на своей великолепной рубахе голландского полотна. Напевая нечто модное про Купидона и его стрелы, лейб-гвардии сержант отдавал распоряжения:
— Воды для бритья… Постель не раскладывать, я вернусь утром… Кафтан почистить партикулярный, да побыстрей!
Кантемировы дроги его ожидали, пока он священнодействовал перед зеркальцем, не переставая напевать:
— «Но сердцем утомленны, любовию плененны…»
Перебирая свой гардероб, долго ругался, потом вызвал вдову Грачеву:
— Возьми-ка, мать, мою рубаху, видишь, как один вышибала ее располосовал! Но и ему досталось, будь спокойна, кровь я ему пустил.
Вдова горестно качала головой, разглядывая боевые прорехи.
— Вот что… — сказал просительно Холявин. — Ты не дашь ли мне на сегодня какую-нибудь рубаху из обывательских, что ты берешь в стирку? Никола свидетель ей-ей, верну в полном бережении!
Грачиха стала божиться, что как раз ни одной мужской, рубахи в стирке у нее нет.
— Или продай! — упрашивал Холявин. — Отдам из родительской присылки.
«Зачем вы, матушка, обманываете? — хотелось сказать Алене. — Вчера же закупили дюжину отменных рубах, на случай, кто из господ пожелает!» Хоть барин ее был ирод, ритатуй безудальный, но тут она ему сочувствовала; как быть ему без рубахи, ежели он едет, скажем, на танцы?