Наталья Головина - Возвращение
Жила бедная его мать, не имея знакомств, никого не принимая, это не поощрялось Яковлевым. У него самого бывали изредка лишь старые сановники, друзья юности. Она не имела Образования, но много читала. И вот теперь в ней пробуждался ее нерастраченный интерес к жизни, горячая и благодарная — за самую возможность проявить себя — любовь к людям, которых его мать была лишена столь долго.
А Натали повторяла: «Я хотела бы умереть здесь!» Он ласково улыбался ее ликованию. (Пронзительно вспоминал впоследствии, когда сбылось через четыре года…)
Она говорила, сияя глазами:
— А вот еще в марте будет цвести виноград… и все, все, что может, будет цвести!..
Это означало, что пока еще не вся радость и красота, но будут, будут! Он взял ее руку — возбужденно бился ее пульс… И легкая горечь подступила к его сердцу: Натали требует от жизни полной гармонии и счастья, когда неизвестно, существуют ли они…
Он грубее милой мечтательницы? Становится незамысловатее с годами? Как знать. Быть может, он и в самом деле утрачивает какие-то фибры, которые заведуют покоем и наслаждением. Жизнь его, пожалуй, привычно уже воспринималась им как не принадлежащая ему самому. Она неосознанно ощущает это (они единый организм) и все заметнее «чувствует» за них обоих — дал бы бог, чтобы впереди одна радость…
А вот его впечатления об этом крае. Его восхищают тяжко и стремительно воспаряющие своды храмов. Они вместилища духа, не божественного, а человеческого. Как и стройные памятники, барельефы и хрупкие на вид каменные кружева венецианских дворцов над зелеными водами каналов с легким запахом тления, водорослей и рыбы. Не поверье, а всеобщее убеждение, что иные из памятников оживают в переменчивом свете заката и рассвета. Отчего же не верить в это? Не зря скульптор Донателло обращался к своей статуе как к живой и требовал: говори же, говори! В такое достойно верить. Герцен всегда преклонялся перед красотой, считал ее талантом, силой. Просветляющей силой… Нужно только очень верить в нее самому художнику, чтобы достигалось высветление душ красотой — ведь получалось же это у итальянцев пятнадцатого века! Он впитывает в себя их уроки. Однако совсем особые размышления, должно быть не предусмотренные гидами, вызывали у него их однотипные пояснения относительно зданий, дворцов и балюстрад: палаццо — это дом-памятник в честь его строителя и владельца… «Достоинство мужа должно быть увенчано домом».
Вот ведь что. Так где же его дом?.. Из Парижа лавочников они уезжали сюда с недоуменным и раздраженным чувством, боялись: что, если в Италии будет хуже? Хотели найти хотя бы покой, солнце и сколько-нибудь человеческую обстановку. И нашли ее. Пожалуй, они проживут здесь с год, если не произойдет ничего непредвиденного. Италия — это радость…
Однако где он, дом для его души? — спрашивал он себя и здесь. В доме не только радуются, но и с пользой работают.
Вновь они встретили на туристских дорогах семейство Тучковых.
Чаще всего они беседовали с Алексеем Алексеевичем не о здешних красотах, а о сроках возможных российских перемен — ведь вот же в Италии разгорается!.. «Генерал» верил, что если так дальше, то не за горами. Он имел в виду сочувствие общественного мнения в России пресечению помещичьих злоупотреблений, а также распространение «идей».
Таков вот был этот старик, крутой и молодцеватый, слегка захандривший в поместном уединении и воспринимающий как глас божий перемены своих настроений. Выглядевший после Парижа и Рима очень светски: шелковая узкополая шляпа и добротный серый сюртук, отменный жилет, правда в следах нюхательного табака — привычка усадебной небрежности. Крупная его голова была под цвет олова, так седеют светлые волосы, на темных седина серебряная. У «генерала» зоркие темные глаза, чувственный рот, улыбка под бурыми усами — ленивая и немного желчная, но молодо преображающая его лицо. Он стареет, становится болезненным и капризным.
Но об идеях он говорил о прежних — декабристского толка: воля, возможность гласности, сословное равенство, республика. Редко кто из их поколения, из не сосланных, но напуганных сыском, после верчения и катанья жизнью и десятилетий душевной скрыти уберег прежние свои взгляды как сегодняшнюю реальность. Эх, российская «воля» — места! Именно в ней нам мнится спасение от всех неурядиц и пропадей, а уж с нею-то как-нибудь приложится и все остальное!.. Но верно ли, что она разрешает все затруднения? — однако таким вопросом не ко времени и слишком болезненно задаваться в ее отсутствие. Вот и не будет пока что биться над тем Александр. А станет с наслаждением смотреть на своего собеседника и слушать этого зоркого и крутого старика, воюющего с произволом и казнокрадством в своем уезде. Воспитывают ведь не сами по себе «идеи», с которыми нетрудно согласиться в общем виде, по-прежнему задавливая просвещение и разоряя мужиков, но воспитывают в противовес этому такие вот люди.
Редким в Неаполе пасмурным днем они затеяли с утра беседовать и пить чай. Да и засиделись с «генералом» до вечера. Разом повеяло на Александра «российскими завтраками, которые продолжаются до темноты, и обедами, которые оканчиваются на другой день»… Уж старшая Елена с робкой заботой заглянула в дверь и проговорила слегка нараспев, как теперь изъясняются встреченные ею здесь московские барышни:
— Папенька, мы подумали: полно вам… Ужин на столе.
Тот вскинул гривастую белую голову:
— Занят я — и полно с твоим «полно»! Ты подслепая ли, я чай, не видишь, что мы заняты?
Александр постарался немного сгладить его резкость:
— Толкуем вот о всяких губернских сплетениях. Одни только абстрактные люди и идеалисты не любят сплетен…
Но «генерал» проводил дочь восклицанием:
— Востра на глупую суету! Без настоящего присмотра вырастя, белится и пудрится, как купчиха!
— Как же… без присмотра? — выразил интонацией свое сомнение в том Александр.
Но Тучков не стал сие обсуждать.
В общей зале послышался тихий плач Елены.
Ершистый старик и в самом деле знал от Москвы до Пензы про вся и всех. Есть у него родичи судейские и министерские, да и сам он в гуще событий. Правда вот, не выбран теперь в уездные предводители: многих не устраивает его нрав и то, что не покрывает расхитителей, которые восемь лет ставят бревенчатый мосток через реку и положили за это время в свой карман — за пять каменных. Помешали его избранию и толки о том, что отпускает мужиков на отхожие промыслы, но тут у Алексея Алексеевича один ответ: чем нищету зрить — лучше с глаз. Да еще его приятельство с Огаревым…
Как он там, Ник? — желал подробно узнать обо всем Александр, хотя о многом в его жизни «генерал» уже рассказывал. Старик посмурнел, высказав, что состояние его соседа серьезно подорвано. Толковали о том с экономическими выкладками и расчетами.
Герцен вспомнил свои прежние беседы с другом, который уже много лет был «владельцем». Ник говорил о том, как горько наследное достояние. Потому что, если подумать, так ли уж гуманен он, помогая бедным… на чужие деньги? Не его ведь они, скорее как раз их… Однако раздай их подчистую — посадят на цепь в «скорбном доме». Так что он должен пытаться устроить крестьянам другую жизнь.
Человек, не знавший по широте и вольности души счета деньгам, Огарев вынужден теперь их рассчитывать, ибо он не имеет права разориться из принципа, то есть для наглядности: ведь он одним из первых начал строить хозяйство на оплачиваемом вольном труде по фермерскому методу. Он должен продемонстрировать такую возможность помещикам и научить крестьян быть свободными и работать за достойную плату. Его усилия должны быть терпеливыми… Да-да, согласился с ним тогда Герцен, грубый нажим породит только двоедушие и работу без души.
Ник заверил:
— Буду пытаться. Перебарывая привычное уже безверие, разор, воровство… Из всего этого нас спасет весьма простое чувство, которое зовется по-русски довольно мудрено: гуманность. Звучит непривычно. Да спасемся только ею. Мы не погибнем! Больше тяготения к силе, чем к концу… а во-вторых, такова моя вера.
Однако дела в его владениях покуда неважны.
Тучков сказал:
— И вправду, не вернее ли заставить и погнать на пашню, не спеша с договоренной платой за полусделанное и сделанное в насмешку помещику? Должно же быть и самолюбие у владельца!
— Да ведь… Алексей Алексеевич, бьетесь же вы со взяткодателями и расхитителями в уезде — конца им не видно и ощутимого результата тоже, кроме вреда себе, и есть только один резон: что иначе не можешь! Единственный резон у человека порядочного: пусть я один таков, да таков!
Тучков буркнул:
— Разве что… — Глянул усмешливо и одобрительно. — Конца не видно, это верно. В своем доме и то не покончу. Перед отъездом обнаружилось… Елена! Да где ж ты? Приди сюда, расскажи! Она обнаружила, хвалю.