Павел Загребельный - Первомост
Горе и печаль обрушились на Русскую землю, плач и стон стоял повсеместно по убитым и уничтоженным воинам, о князьях же, раздавленных врагом жестоко, подло и позорно, молвилось без конца с горечью, вздохами и страхом, потому что такая гибель владетелей предвещала еще более страшное бедствие.
Жили тогда в таком страхе, что смерть не считалась самым великим злом, зато честь и достоинство человеческое ставились даже выше смерти, в сохранении достоинства утверждалась неистребимость людская; в том же, как ордынцы расправились одним махом чуть ли не со всеми князьями земли Русской, усматривалась великая утрата достоинства целого народа и унижение, из которого никто не знал, как найти выход.
Если бы речь шла о смерти одного какого-нибудь князя, о поражении его в битве с врагом, пусть и не очень значительным, но уважаемым за силу и доблесть. Бывали смерти не очень и почетные, даже бессмысленные, об этом молвилось и теми, кто шел и ехал через мост, и самими мостищанами, которые собирали вести отовсюду, но все же эти вести были не такие, как с берегов Калки.
Скажем, когда был убит князь Роман Галицкий. Пошел, не подготовившись как следует, на польского князя Лешка Белого, но под Завихостом на Висле встретил его воевода мазовецкий Кристин и столкнул в реку всю дружину Романа. Сам князь Роман, утратив коня, пересел на какую-то клячу, чтобы переплыть Вислу, но был сражен копьем. Глупая смерть, но в битве бывает всяко.
А спустя некоторое время тот же самый Лешко Белый пошел на князя гданского Святополка и опять-таки вел себя очень беспечно в походе. Напали на него гданские люди, когда мылся в бане, и князь нагишом выскочил и дал деру на коне, а гданчане пустились вдогонку и настигли Лешка возле Бискупинского озера, на лугу, настигли с двух сторон и голого зарезали, как вымытого поросенка. Бессмысленная смерть, но виноват в этом сам князь.
Разве, кстати, не утонул по-глупому в сирийской речке Селефе наихристианнейший немецкий император Фридрих Барбаросса, кинувшись в реку, чтобы первым выбраться на тот берег и опередить своих воинов, сгрудившихся на узком мосту! А было ему шестьдесят и шесть лет, хорошо знал, что спешить человек может разве лишь в могилу.
Можно было бы добавить к этому еще и рассказ о том, как был убит на площади перед святой Софией константинопольской византийский император Андроник Комнин, которому вырвали бороду, отрезали руку, потом повесили вверх ногами, проткнули горло и прокалывали множество раз мечами, и все это происходило - подумать только! - со вчерашним императором! Но, видимо, заслужил наказание, довел константинопольцев своим развратом, своей жестокостью беспредельной до этих крайностей.
Подобное, случилось и в Киеве, где ласковые и добрые киявляне, разгневанные бесконечными раздорами Ольговичей с Мономаховичами, впервые в действиях своих дошли до убийства князя, расправившись с Игорем Ольговичем, которого нашли в монастыре святого Феодора, оторвали от иконы матери божьей, где князь молился, вытащили на улицу и били, пока не испустил дух, а потом еще и мертвого за ноги волокли на Подол.
Позднее даже сами киевляне погоревали по убиенному в пределах необходимого приличия, но разве может сравниться печаль даже по князю, принявшему смерть доблестную, заслуженную, а то и бессмысленную, со столь великой скорбью, которая охватила всю землю после вражеского надругательства на Калке?
Подумать только: собрать князей русских и положить под доски, а потом сесть на них и жрать жирную баранину и запивать кумысом белым и черным?
Вот тогда и сложила Лепетунья свой рассказ про Маркерия. Потому что князь Маркерия тоже погиб, видимо, под досками, а вслед за князем своим сложил голову и верный его гусляр, иначе не могло быть. И, быть может сочувствуя замученным воинам, а вместе с ними и Маркерию (выдуманному или настоящему), Положай спокойно воспринимал попытку Лепетуньи лишить его отцовства.
Но какое дело Немому до всех этих историй и о князьях, и об отроках, и о детях, которые принадлежали или не принадлежали им? Он снова встретил женщину, которая затмила ему все, даже прошлое, без которого, как казалось, он не мог жить.
Немые - отважные, безрассудные, они не слышат голоса предостережения, не ведают страха. Им бы быть вождями, героями, воеводами. Но, оторванные от людей и от мира, углубленные в себя, вынуждены жить только для себя, и никто не знает об их настоящих возможностях.
Немой попытался бороться с искушением. Не знал благодарности, не слыхал о порядочности, просто цеплялся мыслью за ту женщину, которая оставила в нем след, за мать своего ребенка, пытался доказать самому себе, что только она была для него всем на свете, остальные женщины не оставили после себя никаких воспоминаний. А может, просто не умел об этом сказать? Лепетунья стояла перед глазами с неугасающей улыбкой на устах, словно обещание воскрешения всех минувших радостей. Так или иначе, но он боролся с собой некоторое время. Неистово метался по Мостищу, успевал с Воеводой и без него всюду, вырывался несколько раз даже на тот берег в Киев, впервые увидев город, был ослеплен и ошарашен множеством церквей, торговищ и людской суетой, ошеломили его высокие валы, золото куполов, княжьи палаты, но неотступно стояла перед глазами светлая женщина с улыбкой ласковой, как шелк.
Утомленный и измученный, поздней ночью падал Немой на постель, и сон целовал его глаза, но сердце не спало, оно открывалось для воскрешений прошлого, над которым - о горе! - возвышалась белая, веселая, говорливая женщина! Во сне он закрывал глаза, но все равно видел шелковый смех и даже - что уже переходит все границы вероятного! - вроде бы слышал ее ласковый лепет. Закрывал бы и уши, но не умел этого делать. А тут еще Положай, обрадовавшись карасям, так вкусно и охотно съеденным на мосту, снова решил пустить в ход свою скрытую хитрость, чтобы сдружиться с Немым окончательно и бесповоротно, заманивал его к себе домой, угощал яствами, приготовленными Лепетуньей, и хлебами, которые она пекла даже для Воеводы Мостовика, пивом и медом. Немой всячески отказывался, но все же иногда вынужден был принимать приглашения Положая. Чтобы, хоть как-нибудь оправдать свои посещения. Немой начал брать с собой дочурку, а где дочурка - там и улыбка, там и ласковость во всех мрачных глазах, ибо эта светлая девочка была словно сама радость.
Немой не умел называть свою дочь, так она до сих пор и не имела имени. Он просто показывал вверх на небо, на звезды, на солнце, а потом проводил рукой низко над землей, а это должно было означать: маленькое небо, маленькая звезда, маленькое солнце.
- Люди добрые! - всплеснула руками Лепетунья. - Какой же добрый человек этот Немой, какой же добрый!
Когда поставили дочь Немого рядом с маленьким Маркерием, всем как-то бросилось в глаза, что мальчик скорее мог бы называться сыном Немого, так смахивал на него отчаянным выражением в глазах и резкими движениями, девочка же своей светлостью напоминала Лепетунью. Это открытие поразило прежде всего Немого, показалось ему вещим знаком, и с тех пор у него уже не было сил бороться с темной страстью к женщине.
Так продолжалось до наступления зимы. Случилось же все с первыми снегами и морозами. Немому вспомнилось, как в его надреченском селе ставили в домах зеленые елки зимой, чтобы создать впечатление, будто лето не закончилось и будет продолжаться вечно, а может, этими елками и прогоняли холодные зимы, потому что нет на свете ничего сильнее зелени! Немой верил в силу зеленого с малых лет, не утратил этой веры и здесь. Он поставил зеленую елку в своей хижине и с удовольствием заметил, с какой радостью воспринял зеленое деревцо маленький Маркерий, пришедший поиграть с девочкой; он приходил теперь часто, приглашаемый и отцом и дочерью, точно так же как дочь Немого часто ходила играть к Маркерию на леваду, поросшую высокими серебристыми осокорями.
Детская радость натолкнула Немого на мысль подарить такую же елку Положаю, потому что вряд ли этот ленивый человек догадается пойти в лес, искать там подходящее деревцо, рубить его, а затем тащить через все Мостище в свой дом.
Елка произвела впечатление даже большее, чем он предполагал. Про Лепетунью и говорить нечего - она была в восторге, но и Положай тоже что-то одобрительно хмыкнул в черный ус и беспомощно развел руками, дескать, убил его Немой своей добротой и сообразительностью. Вот только никак не мог Положай приладить елку, чтобы она стояла, - как-то не укладывалось у него в голове, что для этого следует сделать. Но и тут Немой, пришел на помощь. Он показал на деревянное ведро, сделал руками движение, будто насыпает туда песку, а потом воткнул посредине елку. Лепетунья сообразила сразу, сунула ведро Положаю в руки, подтолкнула к двери:
- Пойди же, пойди к Днепру и нагреби из-под снега чистого да перемытого песочка. Да и поставим елку! Да не мешкай там, потому что обедать пора!