Никита Ишков - Суперчисла: тройка, семёрка, туз
Справив малую нужду, я окликнул Жака, проверявшего упряжь, а теперь решившего подкормить лошадей.
— Давненько, приятель, не бывали мы в Париже. Сердце не щемит?..
Тот что-то проворчал в ответ, потом сказал в полный голос.
— Мне, фаше сиятельство, что Париж, что Берлин, что Каир или Исфахан все равно. С вами поездишь, не только родину забутешь, но и родных уже не фспомнить.
— Ну, не так уж долго ты ездишь со мной. Каких-нибудь полвека… А у меня щемит. Догадываешься, о ком?
— Как тут не догататься, когда вы фслух во сне начинаете голосить: «Тинатин да Тинатин!» Мне самому было жаль с ней расстафаться. Огневая девка, чистая авантюристка. Она тому русскому увальню наверняка фсю жизнь испортила.
— А кому бы она не испортила? Она бы всем жизнь испортила. Никто против нее не в силах устоять. Разве только я.
— Ах, не смешите меня, фаше сиятельство. То-то, расставшись с ней, вы на полгота о своей алхимии забыли. Сколько фас сны не посещали?
— Столько же, на сколько ты забыл о своих молитвах… Вот она, монета, помнишь?
Я достал из кареты заветный кипарисовый ларец, отомкнул его ключиком и достал почерневшую от времени серебряную монету, отлитую в честь коронации Надир-Кули-хана на трон. Это была полновесная, замечательного тиснения деньг. На аверсе выполненная персидской вязью надпись: «Да будет известно всему свету о воцарении Надира, будущего покорителя мира». На реверсе многомудрая сентенция, которую можно было толковать как «Слава достойному», а можно, как объяснил мне Мирза Мехди-хан, прочитать и по-другому: «Все, что не делается, все к лучшему».
Скоро мы вновь тронулись в путь. До Парижа еще одна ночевка, часика через полтора мы доберемся до Эпине де Сен-Дени. Там в последний раз перед въездом в город переночуем…
В дороге я вновь погрузился в воспоминания. После того разговора, состоявшегося в августе 1735 года, был дан ход знаменитой реформе, с помощью которой Надир-хан пытался объединить все существовавшие на просторах Персии религии и создать культ, который бы отвечал всем требованиям государства и чаяниям простого человека. Как часто бывает, перестройка началась с усмирения отделившихся за предыдущие десятилетия от Исфахана провинций. В середине осени персидские войска подошли к непокорному Тифлису. Октября, шестого дня царь Картли Теймураз II выехал навстречу Надир-хану, регенту великого шаха Аббаса III. Покорность грузинского царя, восторженная встреча, организованная жителями персидскому войску, спасли город, однако уберечь от погрома ближайшие к столице местности царю не удалось. Установление братства между народами началось с убийств и ограбления христиан. Уже на следующий день, после того, как Надир-хан отправил карательную экспедицию вверх по Куре, чтобы разорить поместья не выказавших ему почтения князей Гиви Амилахвари и Кайхосро Авали-швили, а также князей Мухранских, сбежавших в Россию, речные струи в Тифлисе окрасились кровью. Утром следующего дня Кура обильно понесла к морю трупы.
Я бросился во дворец Теймураза. Было время намаза, и Надир-шах отказался меня принять. Сидя в приемных покоях я отчетливо слышал разносящийся над Тифлисом голос муэдзина, призывавший правоверных, «во имя Аллаха, всемилостивейшего и всемогущего» почтить Создателя упоминанием его имени, молить о прощении грехов… Муэдзин старался во всю — голос его возносился к самым высотам окружавших город с севера и юга хребтов, затем скатывался в глубину ущелья, по которому, отчаянно шумя, пробиралась Кура. Местами реку выносило в широкую долину — здесь она успокаивалась. Сюда, на галечные плесы, выбрасывало трупы погибших между Вагани и Мухрани. Сюда прибегали родственники, начинались вопли. Когда муэдзин оборвал песнопение, я, поднапрягшись, сумел различить среди вороха городских шумов невыносимое для образованного уха «вай-вай-вай…» Я видел трупы — обычное для востока дело. Резаные раны, отсеченные конечности, обгорелые груди старух и черепа стариков, которых сарбазы пытали огнем, чтобы те открыли, где спрятали семейные богатства.
Я подошел к окну. Нестройные «вай-вай-вай…» теперь доносились более отчетливо. Надир-хан, только вышедший из внутренних покоев, приблизился сзади и приказал.
— Закрой окно, фаранг. Сквозит…
Мирза Мехди-хан, казиаскар и шейх-оль-ислам[69] затаили дыхание. Видно, им тоже было небезынтересно, как отнесется повелитель к моей несдержанности, к красным пятнам, выступившим на руках и лице. Я с трудом справлялся с ознобом. Надир-хан долго смотрел на меня, потом решительно распахнул окно, подтащил за рукав кафтана к самому подоконнику и, ткнув пальцем в направленную в небо стрелу минарета, громко спросил.
— Мечеть видишь?..
Я кивнул.
— Муэдзина слышишь?
Я повторил жест.
— Так вот, это шестой муэдзин в Тифлисе за последние два года. Хвала Всевышнему, что впервые за пять лет ему удалось собрать правоверных на молитву. Жители Тифлиса… эти неверные собаки, не позволяли!.. Только он взбирался на минарет, они начинали швырять в него камнями. Ежели кто из муэдзинов упорствовал и пытался подать голос, чтобы здесь, в этом поганом Тифлисе его услышали уверовавшие в Мухаммеда, — его забивали камнями внизу. Вот так, фаранг, — неожиданно спокойно закончил Надир-хан. — Теперь муэдзин будет петь здесь, как и положено, пять раз в день.
— Бисми Ллахи р-рахмани р-рахим…[70] — подал голос шейх-оль-ислам.
С тем я и отправился домой. Городская усадьба, в которой я снял несколько комнат во втором этаже, принадлежала брату городского головы, по-местному моурава, — Деметре Каралети-швили. Это был высокий черноусый, горбоносый мужчина с объемистым животом. По дому он расхаживал в дорогом, расшитом серебром халате, широких шелковых — кахетинских — шароварах, был доволен собой, доволен мной, своим постояльцем, оказавшимся христианином, искренне одобрял действия персидских властей, благоразумно восхищался мудростью Надир-хана. Говорил, что военная добыча — святое дело, и если он не отдаст воинам «на поток» хотя бы одну область, войско будет недовольно. Возможен бунт или того хуже — мятеж!..
Несколько дней он, оттопырив нижнюю губу, глубокомысленно заявлял: «Что ни говори, а наш будущий шах голова!..» — а вечером в субботу прибежал ко мне перепуганный до смерти.
— Господин! Батоно Жермени!.. На вас вся надежда…
Губы у Деметре подрагивали, я долго не мог добиться от него толку. Суть постигшего их дом несчастья разъяснила мне его супруга Кетеван — женщина с лицом злым, обиженным на весь мир и, прежде всего, на «этих нехристей, кызылбаши[71]»; решительная и хваткая. Принялась рассказывать сразу, без причитаний и воплей.
Опасаясь грабежей, многие состоятельные жители отправили кое-кого из родственников за город в надежде сберечь их от рук кызылбаши. Всем был известен нрав персидского войска, вошедшего в город. Прежде всего, прятали молодых девушек, женщин и детей, особенно мальчиков, которых особенно ценили на невольничьих рынках в Египте. Вот Каралети-швили и отправили к родственникам свою старшую дочь Тинатин и двух меньших сынов…
Мальчиков удалось спасти, но вот Тинатин… Кетеван неожиданно бурно разрыдалась, слезы хлынули по щекам. Успокоившись, она прежним тихим, злым голосом досказала — Тинатин, всегда такая горячая, поранила кинжалом одного из персов, ворвавшихся в дом, где жила ее бабушка. Тот служит стрелком в одном из полков. Палит из пищали. Теперь этот неверный ни в какую не желает возвращать ее родственникам. Говорит, что продаст ее в Исфахане, на рынке, где за нее дадут самую высокую цену. Христианам не дозволяется выкупать добычу. Конечно, негласно, за хороший бакшиш посреднику, можно, но этот проклятый кызылбаши уперся и ничего слышать не хочет. Предваряя мой вопрос насчет подкупа кого-нибудь из мусульман, чтобы тот попытался договориться с сарбазом, Кетеван вновь также внезапно, бурно и обильно разрыдалась.
— Проклятый заломил такую цену, что даже Давид, брат мужа, не в состоянии… Если кое-что продать, то можно наскрести, но времени в обрез. — Она вытерла нос, затем неожиданно всхрапнула, как кобылица. — Завтра уже будет поздно. Надо выкупить, пока Тинатин не увели с майдана.
Я непонимающе глянул на нее.
— Пленников сбивают в стадо, привязывают к арбам и гонят… обычно на татарский майдан. — Кетеван примолкла, сглотнула рыдание, потом наконец решила сказать правду. — Там девиц и молодых женщин осматривают евнухи из сераля правителя. Это такой позор. Тем более для дочери. Не дай Бог, чтобы кто-то из нехристей увидит ее девство. Они пальцами раздвигают и смотрят…
— Она так красива?
— Не то слово, господин. Она совсем как спелая слива после дождя…
В ту пору я не совсем понял смысл этого сравнения, только позже, когда мне удалось взглянуть на Тинатин, когда обмер и потерял дар речи, невольно вспомнил слова матери. Можно, конечно, сравнить ее с темной розой, с густо-бордовым тюльпаном, до которых особенно охоч был Надир-хан. Да, он любил цветы! Он любил степь ранней весной, когда ее покатые плечи во все стороны покрываются невысокими, стройными стебельками, на которых расцветают несуразно большие, яркие бутоны. Можно сравнить с мелодией, птицей — не птичкой, нет! Тинатин была статная, высокая девица. Тем более удивительно стройной казалась ее фигура… Лицом она была бела, черноволоса до синеватого отлива. Особенно ей шли темные тона — в них она действительно напоминала сливу. И на сизом, упругом боку капля росы, не желающая скатиться, готовая погибнуть под лучами солнца, только бы не расстаться с прохладной душистой кожицей. Красота ее была строгой, выдержанной, пророческой. Глаза — зрачки темнее тифлисских слив — обещали все или ничего. Мне было трудно к этому привыкнуть… Но это потом, а в тот день, когда я добрался до майдана и нашел пищальника, захватившего ее в полон, глянул на него, у меня родилось ощущение, что все мои усилия могут оказаться напрасными. Раненый в руку, полупомешанный, дошедший до исступления стрелок никого не подпускал к пленнице, ни с кем не желал торговаться. Сам сидел на каменных плитах майдана и на все вопросы устало отмахивался, словно говоря — э-э, дорогой, проходи, проходи, эта пташка не про твою честь. Обмякшая Тинатин полулежала рядом, привалившись к его плечу, истомленная донельзя, голова, плечи и лицо были прикрыты грязным, искровавленным покрывалом.