Даниил Мордовцев - Гроза двенадцатого года (сборник)
— Нет, хотя догадываются.
— Вот находка для будущего историка — российская Иоанна д'Арк, — сказал Карамзин.
— Какое Иоанна! просто Анюта или Лиза, — засмеялся Тургенев.
— А может быть, Соня, — вступилась эта последняя за свое имя.
— Ну, будь по-вашему! Она — Лиза-Соня, как Петры-Павлы. Только Давыдов пишет немало интересного и насчет наших солдатиков — это настоящие герои! „При осмотре наших войск, — пишет он вот тут дальше, — Наполеон пожелал, видеть храбрейшего из наших богатырей. Вызывают первого по ранжиру — Лазарева: детина ражий, рослый, плечи в косую сажень, на груди хоть горох молоти, а рыло доброе, младенческое, и в глазах детская доброта и ясность. Наполеон даже отступил в удивлении, „О! C'est un Mars!“[3] — невольно воскликнул он, не веря, что с такими детски добрыми глазами этот великан пронизывал ветеранов его старой гвардии штыком по дуло. А Лазарев стоит, руки по швам, и то на Наполеона посмотрит с удивлением, сверху, словно с горы на ребенка — Наполеон ему чуть не по пояс, — то с любовью и благоговением покосится на государя, у которого на лице все время играла ангельская, радостная улыбка. Наполеон снимает с себя крест Почетного легиона и собственноручно (увы! привстав на цыпочки…) вешает его на грудь великану, который при этом нагибается к великому Бонапарту, словно девочка к кукле…“
И Лиза и Соня при этом даже в ладоши захлопали от радости.
— Но слушайте! слушайте! — продолжал Тургенев:
„А великан и говорит: „А Заступенке, ваше превосходительство?“ (Наполеона он не хочет, как видно, признавать императором — не говорит: „ваше величество“, а просто — „ваше превосходительство“). „Заступенок, — говорит, — ваше превосходительство, что ж? Он храбрев меня“. — Наполеон не понимает. — „Какому Заступенке?“ — с удивлением спрашивает государь. — „Однокашнику моему, ваше императорское величество — Охремий Заступенко; локоть в локоть стоим завсегда и деремся локоть в локоть: коли я не заколол француза, он заколет; коли он не доколол, я доколю…“ Император милостиво смеется невинности этого наивного младенца и говорит, чтоб он не беспокоился о своем друге, что и его не обойдет царская награда…“
— Да, это истинное геройство, — задумчиво говорит Карамзин.
— Больше, чем геройство, Николай Михайлович: это — высочайшая человечность, — замечает Сперанский. — Она только и живет в младенце-народе.
— Давыдов еще выше это понимает. Он пишет, что, узнав русского солдата, он находит, что на него „молиться надо“: „Это боги, говорит, а не люди“, — прибавил Тургенев.
— И этих богов мы истребляем безжалостно! — с горечью заметил Сперанский, которому вспомнилось при этом свое собственное детство, беганье босиком среди того самого народа, из которого вышли эти боги… И все они остаются бедными, жалкими, беспомощными, — а вот он, попович, звонарское семя, отбившийся от народа, он, поросль от племени Левита, стоит уже на миллионах этих божественных голов… высоко, высоко стоит, так что и не видать ему этого народа, не видать серой массы с серыми лицами… Ах, если б эти младенческие головы, эта брызги серого моря народного не пропадали… А они пропадают на чужих полях, далеко от родной сохи…
А под чтение письма и тихий разговор старик Державин мирно всхрапывает.
— „Потом, — продолжает читать Тургенев, — дан был общий обед батальону старой французской армии и батальону наших преображенцев. И вообразите: сидят сии дети-великаны за столами вперемежку с французскими усачами-гренадерами, кушают с серебряной посуды, дружески чокаются стаканами, не понимая друг дружку, меняются своими шапками — то наш богатырь наденет на французского усача свой кивер, то француз-усач наденет на нашего великана свою меховую шайку. А дале уж и обнимаются, и целуются — друзья закадычные стали. А дальше… и под стол валились, обнявшись, да так друг на дружке и засыпали, словно на поле битвы, мертвые, в объятиях друг у друга…“
— Это ужасно, ужасно! — шепчет Сперанский. — И этакие люди погибают!
А Державин продолжает тих» похрапывать… Грезятся старику его молодые годы, его ясные оченьки, русые кудерюшки, резвы ноженьки… А теперь эти ноженьки едва бродят и все зябнут… Вон и теперь, на летнем солнышке, он дремлет в теплых бархатных сапогах, словно старая солопница… И грезится ему широкое поле, а на этом поле движутся массы народа, несут кресты, церковные хоругви, венки, перевитые цветами и лентами… И гробовую крышку несут, а на крышке огромный лавровый венок с надписью… Что это? «Певцу Фелицы!..» На подушках ордена несут, звезды… И поют так величественно, внушительно: «Воду прошед яко суше и египетского зла избежав…» Кто же в гробу лежит?.. Да это он сам, только с мертвым ликом — это Державин-поэт… А над полем неумолчно звучит какой-то неведомый голос, покрывающий погребальную канту хора:
О ты, пространством бесконечпыйЖивый в движеиьи вещества…
А другой голос еще громче, громче трубы архистратига, кто ее слышал, возглашает:
Ты бог, ты царь, ты раб, ты червь!.
Старик вздрогнул и проснулся.
10В это время по шоссе, ведущему от Крестовского острова к Елагинскому пуэнту, показалась большая желтая четвероместная коляска, которая, подъехав к прочим экипажам, стоявшим у пуэнта, остановилась, а из нее вышли две дамы, сопровождаемые ливрейным лакеем. Обе дамы были уже немолодых лет и обе в трауре: белые, нашитые на черные платья полоски, выражающие человеческое горе, бросаются в глаза очень издалека. Белые полоски, плерезы, слезные обшивки выражают не простое горе, но горе специальное, горе, причиненное смертью близкого. лица… Хорей, человеческих так много, и качества их так разнообразны, что если б и к ним принято было применять особую форму внешнего выражения, особый значок, то ни значков, ни цветов, ни красок для этого в природе недостало бы… Одной смерти дана привилегия кричать издали белой нашивкой на черном платье… Всяким остальным горям человеческим оставлено одно место для своего выражения и обнаружения, одна страничка для траурной рекламы — поверхность лица человеческого, на котором печатают в траурных каемках свои объявления и голод, наводящий худобу и бледность на лицо, и разбитые надежды, и безысходное отчаянье, и беспросветная тоска…
Но эти белые полоски на платьях, привезенные на пуэнт, кричат о чьей-то смерти… Хотя в то время тяжелая рука Наполеона успела рассеять этих белых полосок по лицу всей Европы тысячи и десятки тысяч, хотя та же рука начала обшивать тысячами полосок и русские платья, и обшивает их вот уже несколько лет, так что белые полоски начинают уже рябить в глазах по всей России, однако зачем им появляться в местах общественных гуляний? Их место по церквам да по кладбищам, а не на аристократическом пуэнте…
Оттого все глаза отдыхающего и гуляющего пуэнта и обращены на вышедших из коляски дам с белыми полосками. Что это? — Нищий на званом обеде? звуки балалайки в церкви? гроб не на своем месте?..
Одна из дам — высокая, смуглая брюнетка, о возрасте которой громко кричат те- же белые полоски, которые не на платье, а в волосах, — эти серебряные бичи, эти плерезы, которыми время, и горе, и думы, и страсти обшивают голову человеческую, белыми змейками перевивают волосы — это седина, плерезы молодости, траур жизни… Все волосы этой дамы перевиты серебряными полосками — это сплетаются жизнь со смертью, старость с молодостью. Как много в волосах этой дамы серебряных нитей! Словно кукол, словно сорные травы времени, скоро заполнят всю голову, вытеснят с нее последний черный волос, напоминающий молодость, как засохший и выдохшийся цветок в книге напоминает весну… Но она, эта высокая, седая дама, ступает бодро…
Другая — меньше ее ростом, и хотя время еще не осыпало ее голову серебром и снегом, зато провело по лицу какие-то черты и резы, говорящие о прошлом, как египетские иероглифы говорят о прошлом Нильской равнины… Да, и это живой саркофаг, которому, место на здесь, не на пуэнте…
Не глядя ни на кого, дамы эти прямо направляются к той скамейке, на которой сидят Сперанский, Карамзин, Тургенев и где за минуту перед этим дремал Державин. Эти последние при приближении дам, заметив странность их появления и что-то особенное в выражениях лиц, невольно встают со скамейки и сторонятся.
Высокая, седая дама подходит к скамейке и становится перед нею на колени. Затем она нагибается к земле и что-то ищет на песке. Что она потеряла?.. Омот-рев следы ног на земле, оставленные сидевшими там, в том числе и неуклюжие следы бархатных сапог Державина, странная незнакомка с горьким, скорбным упреком посмотрела, на Державина.
— Это вы затоптали следы его ног, безжалостные! — тихо сказала она.