Николай Алексеев - Игра судьбы
— Еще бы нет! — гордо усмехнулась Надежда Кирилловна.
— Конечно. Ах, умница-разумница! А я бы так и проморгал этакого селезня! — пел свою песню Свияжский.
— Стало быть, отказа князю ни в каком случае не будет? — категорически спросила она.
— Ни в каком. Помилуй! Прямая польза. Я Кольку преотлично устрою, да и сам…
— Вот что, — перебила его жена. — Тут этот Назарьев… вертится все. Знаешь, могут быть толки…
— А ну его к шуту! Не принимать, да и конец.
— Нет, зачем же обижать его? — торопливо заговорила Надежда Кирилловна, которой удаление из дома Евгения Дмитриевича вовсе не представлялось желательным. — Надобно только возможно больше отдалять его от Ольги.
— Да разве ты что-нибудь подозреваешь? — опасливо спросил Андрей Григорьевич.
— Ой, нет! Скорее подозреваю, что она влюблена в Дудышкина. Я же тебе говорила. Но, знаешь, Назарьев пользуется славой сердцееда, так лучше подальше от греха.
— Совершенно верно. Девчонкам голову вскружить недолго.
— Так если ты позволишь, я приму некоторые меры…
— Отлично! Делай как знаешь. Я на тебя во всем полагаюсь, мамочка. Что за прелесть ты у меня, цыпа! — И Свияжский поцеловал жену в разгоревшуюся щеку.
Все, что надо, было сделано, и сидеть со стариком для Надежды Кирилловны более не представляло удовольствия.
— Ну, папка, я пойду, — проговорила она вставая. — И тебе мешать не стану, да и у меня дело есть.
— Посиди, милашка, — просительно сказал старик, притягивая ее за руку.
— Нет, в самом деле надо, — промолвила она, мягко высвобождаясь. — Я очень рада, что с этим покончено. Воображаю, как будет рад князь! Да, верно, и Ольга. Я ему только намекну, а уж остальное — твое дело.
Надежда Кирилловна слегка прикоснулась губами к щеке мужа и выскользнула из кабинета.
Свияжский, оставшись один, принялся было снова за счет, но работа не клеилась. Он встал, прошелся по кабинету и, остановившись перед висевшим на стене большим, хорошо исполненным портретом своей второй жены, с довольным видом потер руки и прошептал:
— Порадовала, золотиночка. Что за голова! Породнимся с Дудышкиными, так, ах, что за делишки станем обламывать.
Он даже облизнулся, предвкушая удовольствие.
XIV
Поступив в полк, Александр Васильевич хотел нанять себе помещение и съехать от Лавишева, но Петр Семенович настойчиво запротестовал:
— Живите у меня, пожалуйста, живите! Вам ведь не стеснительно?
— Нет, конечно, но я боюсь вас стеснить.
— Вот пустяки! Напротив: по крайней мере, теперь дом стал похож на жилой, а раньше был словно пустой гроб. Право, вы мне сделаете большое удовольствие, если останетесь.
Пришлось Кисельникову покориться, что он сделал не без удовольствия. Но больше всего был доволен этим старый Михайлыч.
— И отлично, что остался: береги батюшкины денежки, — сказал скуповатый старик.
Время Александр Васильевич проводил довольно однообразно, избегая всяких Иберкампфов и тому подобных. Ни разгул, ни светская жизнь с ее напыщенной изломанностью не привлекали его. Служба в гвардии, где зачастую сержанты, то есть унтер-офицеры из дворян, являлись на ученье — и то, если была охота, — в сопровождении лакеев, несших их тесак и ружье, была нетрудной; однако как рядовым, так и сержантом, и офицером Кисельников ревностно отдавался военным занятиям, за что товарищи-однополчане на него несколько косились, а начальство, хотя якобы и одобряло усердие юноши, в душе было не особенно довольно, так как своим рвением молодой офицер заставлял и начальников шевелиться, а они к этому не привыкли.
Большим развлечением для юноши служил театр, к которому он пристрастился, и если в «С.-Петербургских ведомостях» появлялось объявление, что «В большом театре, что у Летнего дома, представляема будет сумароковская трагедия „Синав и Трувор“», мольеровский «Тартюф» или иная, более или менее заслуживающая внимания пьеса скудного репертуара того времени, то юный прапор непременно был в числе зрителей.
Но в общем — не по сердцу было Кисельникову житье в Петербурге, и его мысли витали в далекой родной стороне, около родимого гнезда, с утопавшей в зелени садов усадьбой, с гладью раздольных лугов.
У него, как у гвардейского офицера, завелось много знакомств; он бывал на блестящих балах, повидал много хорошеньких женщин, начиная от красавиц, светских львиц, и кончая простушкой Машей Прохоровой, но его сердце оставалось спокойным, и образы этих женщин, иногда обворожительных, заслонялись милым его душе обликом соседки Полиньки. И часто, очень часто среди ночной тиши воскресала перед ним сцена последнего свидания с милой.
Было ясное весеннее утро; солнце еще не встало, только ярко-золотая полоска зари зажглась на востоке. Полинька, накануне приехавшая с отцом в усадьбу Кисельниковых для проводов Александра Васильевича, стояла с ним у пруда, гладкого, как зеркало, полуприкрытого ветвями низко нависших деревьев. «Ты знаешь, знаешь, — с дрожью шептала она, — ежели ты не вернешься, забудешь меня, то я вот в этот пруд». Слезы, как росинки, сверкали на длинных ресницах, и мучительно-страдальческим был взгляд ее васильковых глаз. Он целовал ее дрожащие ручки и лепетал, глотая слезы: «Тебя забыть?! Тебя?».
Каждый раз, когда он вспоминал ту сцену, ему хотелось бросить все: Петербург, службу, мысль о карьере — и лететь, стремглав лететь в тихий уголок, где, изнывая, ждет его царь-девица, его любимая и любящая. И как тогда, при свидании, слезы сжимали горло.
Давала силы только надежда на светлое будущее. Ни для него, ни для Поли не было тайной, что старики отцы давно порешили породниться и что свадьба Александра Васильевича с Полинькой — только вопрос времени: старики решили подождать «пока Сашка в люди выйдет», то есть послужит, получит один-другой чин, что для той эпохи было крайне важно: человек, не имевший чина, был чуть ли не изгоем, отверженным, презираемым недорослем [7].
Будущее казалось светлым, но тем тягостнее было настоящее; до тех пор, пока юный Кисельников по вольности дворянства мог выйти в отставку, нужно было порядочно послужить, «чтобы служба смеха достойной по краткости оной не показалась», как недавно писал ему отец.
Почти регулярно, два раза в неделю, исключительно по вечерам, к Александру Васильевичу приходили Назарьев и Николай Свияжский, с которым Кисельников очень подружился и был на «ты». Иногда эту маленькую компанию посещал и Лавишев. Александр Васильевич очень любил эти тихие беседы за стаканом чая или легкого вина, при трепетном свете одинокой свечи. Приятели вместе читали оды Ломоносова, трагедии Сумарокова, иногда пробегали полузабытый журнал «Трудолюбивая пчела» или мюллеровские «Ежемесячные сочинения». Когда бывал Лавишев, он вносил в маленькое собрание свой юмор и веселость, а по временам, когда на него нападал серьезный стих, став в позу, декламировал Корнеля и Расина с таким пафосом и таким изящным выговором, что ему мог позавидовать любой парижанин. Пускался, порой, в декламацию и Александр Васильевич, причем предпочитал ученому стихотворству Ломоносова сатирические стихотворения Сумарокова, вроде «Пьяный и судьбина»:
Мурон, напившись пьян, воды пошел искать;В желудке вздумал он огонь позаплескать:Прибег к колодезю, но так он утомился,Что у колодезя невольно повалилсяИ, жажду позабыв, пустился в сладкий сон…Започивал тут он.Не вздумал он того, что лег он тут некстати:Раскинулся, храпит, как будто на кровати,И уж спустился он в колодезь головой.Судьбина пьяного, шед мимо, разбудилаИ говорила:Поди, мой друг, отсель опочивать домой!Спроси, где ты живешь: твой двор тебе укажут,Как ты утонешь, я — тому причина, скажут.
Учителем Кисельникова в декламации был Петр Семенович, и, надо сказать, очень строгим, допекавшим своего ученика беспощадными насмешками. Кисельников отшучивался, как умел, и мир не нарушался.
Эти маленькие беседы оказывали громадное влияние на духовное развитие Александра Васильевича. Он сам сознавал, что стал совсем другим человеком, чем был до приезда в столицу: его кругозор расширился, он стал сознательнее и вдумчивее относиться к явлениям окружающей жизни, и многие из них стали видеться ему в ином свете.
Эти собрания бывали только по вечерам, так как днем все были заняты кто службой, кто делами; поэтому Александр Васильевич немало удивился, когда однажды, в зимний день, возвратившись с полкового ученья, застал у себя Назарьева. Капитан показался ему озабоченным и немного смущенным.
Михайлыч, исправлявший у Кисельникова должности и эконома, и лакея, и дядьки, накрыл на стол, и Александр Васильевич, усталый, продрогший и голодный, пригласив гостя разделить трапезу, стал с наслаждением уписывать похлебку и разваренное мясо, сдабривая все куском ароматного хлеба. Евгений Дмитриевич ел вяло, и, конечно, в этом играла роль не скудость обеда, так как армеец был неприхотлив и питаться ему в былое время приходилось зачастую одними солдатскими сухарями с водою или, в лучшем случае, с квасом.