Михаил Ишков - Марк Аврелий
«Ищут уединения в глуши, на берегу моря, в горах. Вот и ты об этом тоскуешь. Только все это как-то по-обывательски, ведь стоит только пожелать, и сей же час уединишься в себе. Вспомни, нигде человек не уединяется глубже и надежнее, чем у себя в душе, особенно если обладает он тем, на что, стоит только взглянуть, сразу обретешь совершеннейшую благоустроенность.
Вот и помни на будущее об уединении: прежде всего не дергайся, не напрягайся – будь свободен и смотри на вещи как мужчина, гражданин, как существо смертное. И пусть будет под рукой двойственное. Одно – что окружающие тебя вещи не касаются твоей души и стоят недвижно вне ее, а досаждает только внутреннее признание. И второе – все, что вокруг тебя, скоро подвергнется распаду. Его больше не будет…».
Стало грустно. Мысль оформилась. Чему она научила его? Зачем вообще перевел гору драгоценного пергамента? В чем польза этих нравоучениий, какой толк от «философствований»? По словам Антисфена{3}, «философия научила его беседовать с самим собой». И что? От каких постыдных поступков удержало его, Марка, это умение? Сколько смертных приговоров он подписал, а среди них, несомненно, были и невинные люди. Выходит, его руки в крови? Впереди война – дело жестокое, темное, беспокойное. Ты хотел прилечь, отдохнуть, потом вскочил, бросился к записям. Уединением в себе не руки ли пытаешься отмыть? Ищешь успокоения?
Жалуешься?
Нисколько.
Марк поднял кипу исписанных листов и как бы взвесил ее. Так и замер, пока Феодот, заинтересовавшись подозрительной тишиной, не заглянул в зал. Злоба, смешанная с обидой (то есть возмущение) плеснулись в душе – сказано, не тревожить!
Может, приказать выпороть его?
Стало совестно. Следом сам собой навернулся ответ. Если насчет ложного самомнения, похоти, скорби (неразумного душевного сжатия) ему трудно настаивать, помогли ли эти записи избавиться от названных пороков, то не без помощи письменных отчетов ему удалось излечиться от таких пагубных душевных склонностей, как жестокость, алчность, склонность к обидам и возмущению (то есть неразумной гневливости).
В том Марк мог поклясться.
Жестокостью – или, точнее, сопряженным с ним тончайшим, до мурашек по коже, наслаждением при виде страданий, причиняемых одним живыми существам другими живыми существами, – он отличался с детства. Самому было противно, страдал от такого постыдного любопытства, однако ничего с собой не мог поделать. Ума хватало кошек или птиц не мучить, но испытывал зверское, томительное удовольствие, наблюдая, как мальчишки из плебеев поджигали или рубили хвосты котам, вырывали у птиц перья. Случалось, давал себе волю и, испытывая отвращение к самому себе, отрывал у мух ножки. Затем с жутким интересом следил, как бескрылое, безногое существо жужжало, вертелось на месте, куда-то стремилось. Порой задумывался, а если с человеком так? Куда мог бы стремиться безногий и безрукий человек?
Та же беда проистекала из ослепляющей душу алчности. Мальчиком страстно занимался накоплением монет, прятал их в копилку, хотя у родителей денег было вдосталь, миллионы и миллионы золотых денариев. Все равно хотелось иметь свои, не тратить их, а потом как-нибудь разом – бах! и открыться, вон их сколько у меня.
Одно время его затерзали обиды. Казалось, все его презирают, даже бабушка смотрит на него, как на козявку, и ведет себя строго не потому, что стремится воспитать его как мужчину, но исключительно по причине презрения.
Единственным из учителей, кому Марк признался в этих порочных, обременяющих душу наклонностях, был Диогнет.
Он и излечил – или по крайней мере научил, как бороться с подобными хворями. Для начала приказал рабу жестоко выпороть Марка, затем предложил глотавшему слезы, обиженному до глубины души, мальчишке нарисовать кошку с выпотрошенными внутренностями, подожженную ворону в полете. При этом философически настроенный грек невозмутимо и живописно рассказывал о тех муках, которые испытывали эти живые существа.
Он довел мальчишку до блевотины, потом, глядя ему прямо в глаза, укорил – сильный, говорил он, не станет мучить слабых. Если кот виноват в похищении рыбы, накажи. Выпори, но не мучай.
Подумай вот еще о чем – только глупец полагает, что с помощью жестокости можно удержать богатство, сохранить власть или обеспечить свою безопасность. Вот тебе ручка, вот лист папируса – садись, обдумай, а потом запиши, как жестокость укорачивает жизнь. Приведи примеры, вспомни хотя бы того же Публия Ведия Поллиона, за малейший проступок бросавшего своих рабов на съедение хищным муренам.
Чем он кончил?
Вспомни Калигулу, Нерона, ненасытного на кровь Домициана. Вспомни, наконец, своего покровителя, императора Адриана, выколовшего грифелем глаз рабу. Сумеешь в душе ощутить муки, которые испытал этот несчастный, – излечишься. Более того, наберешься мудрости.
Что касается обид, объяснил Диогнет, то здесь и записывать нечего. Обида – это смущение перед самим собой. Но почему ты должен стыдиться самого себя? У тебя две руки, две ноги, кудрявая голова, ты в тех же правах, что и окружающие тебя люди, и никто – ни бабушка, ни дед, ни божественный разум, направляющий в мире, – не имеют своей целью мучить тебя, причинять тебе страдания.
Разумный человек никогда не позволит себе обижаться на других. На пути к мудрости он может любить кого-то, ненавидеть, уважать, презирать, с кем-то бороться, от кого-то спасаться, кого-то корить, даже, будучи императором, лишить жизни. Это все чувства естественные, но гневаться разумный человек имеет право только на самого себя. Нечего сжимать душу и копить злобу. Наоборот, распрями ее, гляди смело, раздай плечи, ступай твердо.
Алчность, продолжил Диогнет, это та же болезнь, что и телесная хворь, например простуда или слабость желудка. Хотя, задумчиво добавил Диогнет, – ее скорее следует сравнить с запором. «Какой смысл, – спросил грек, – все это носить в себе?»
Диогнет и посоветовал юному Марку попробовать при помощи записей одолеть страсти и дурные привычки[29].
Средство надежное, объяснил учитель. Ведь тот же Платон, ринувшийся в мир идей и описавший неземное, тот же Сенека, обращаясь с потоком писем к Луцилию, тот же Цезарь, описывающий события Галльской войны, обращались прежде к самим себе. Себя учили, восхваляли, наставляли, оправдывали, корили.
– Следовательно, – учитель вздел указательный палец, – осознавали ценность самих себя для самих себя. Вот и обдумай это опорное представление.
* * *Два дня прошли в гнетущем ожидании. Посольство возвратилось утром третьего дня. Вернулись все, кроме Бебия Корнелия Лонга Старшего. Вид у слуг и охраны был растерянный и удрученный. Бебий-младший до самого лагеря на вопросы сопровождавшего его трибуна не отвечал, только покусывал губы.
Представ перед императором, он доложил о прибытии.
На вопрос, как прошли переговоры, юноша ответил, что прислан передать цезарю предложения Ариогеза, а также послание-отчет, составленный главой посольства. На вопрос, где же сам отец, юноша ответил, что тот решил остаться «на чужой стороне».
– Всем приказал вернуться, а сам… – он порывисто вздохнул и после короткой паузы добавил: – Сам перебрался в поселение, которое варвары называют «городом».
– Разве сам Ариогез живет не в «городе»? – удивился Марк.
– Нет, цезарь. Он обитает в небольшой крепости, обнесенной рублеными бревенчатыми стенами. Германцы называют это укрепление бургом. Он построен на высоком берегу Мура (Моравы), в нескольких милях от поселения.
– Что там насчет переговоров? Ариогез в самом деле желает мира?
– Нет, цезарь, все это для отвода глаз. Правда, обращался он с нами достойно. Отец просил меня на словах предупредить, что Ариогез уже принял решение переправляться через реку. О том царь квадов толковал в бурге с предводителями других дружин.
– Дорогу запомнил? – спросил император.
– С трудом. Германцы вели нас по таким дебрям. Путь запоминал по солнцу. Господин, – внезапно голос у юноши дрогнул, – позволь вернуться на ту сторону?
– И думать не смей! – повысил голос император, потом потребовал: – Возьми себя в руки, подготовься к выступлению на претории.
– Но я же слово дал отцу, что вернусь за ним. Побереги его, Юпитер, но если с ним что-то случится, как мне дальше жить?
– Положись на меня. Я сделаю все, чтобы спасти его. Все, что в моих силах.
Бебий со слезами на глазах отошел к Септимию Северу, возле которого на форуме, в десятках шагов от императорского шатра, стояли подчиненные ему трибуны. Поблизости, не решаясь разойтись без приказа, толпились члены посольства – пятеро воинов, писец из сирийцев и несколько рабов. Они держались скованно, на лицах уныние – ничего хорошего для себя после такого возвращения они не ждали.
Император подозвал Сегестия, потом присел на вынесенный Феодотом на принципий стул.