Елена Арсеньева - Возлюбленные великих художников
В это самое время Анна, полумертвая от тоски по Амедео, рассказывала Николаю Гумилеву о своей поездке. Разумеется, без подробностей! Вот про то, что «Марк Шагал уже привез в Париж свой волшебный Витебск, а по парижским бульварам разгуливало в качестве неизвестного молодого человека еще не взошедшее светило — Чарли Чаплин, — „Великий немой“[14] еще красноречиво безмолвствовал», — она, конечно, рассказала. И весело (!) поведала, что видела в Париже «ранние, легкие и, как всякому известно, похожие на этажерки аэропланы, которые кружились над моей ржавой и кривоватой современницей — Эйфелевой башней[15]. Она казалась мне похожей на гигантский подсвечник, забытый великаном среди столицы карликов».
Анна болтала всякую чушь, потому что боялась скандала, ревнивых обличений. Однако обошлось.
Я и плакала, и каялась,Хоть бы с неба грянул гром!Сердце темное измаялосьВ нежилом дому твоем.Боль я знаю нестерпимую,Стыд обратного пути…Страшно, страшно к нелюбимому,Страшно к тихому войти.А склонюсь к нему нарядная,Ожерельями звеня, —Только спросит: «Ненаглядная!Где молилась за меня?»
Итак, она перевела дух после этой смиренной встречи, на минуточку порадовалась — и всецело погрузилась в свою тоску, которая внешне никак не выражалась, кроме как в беспрестанном ожидании почтальона.
Сегодня мне письма не принесли:Забыл он написать или уехал;Весна как трель серебряного смеха,Качаются в заливе корабли.Сегодня мне письма не принесли…
Он был со мной еще совсем недавно,Такой влюбленный, ласковый и мой,Но это было белою зимой,Теперь весна, и грусть весны отравна,Он был со мной еще совсем недавно…
Конечно, эти новые игры со временами года по-прежнему нужны были для рифмы, ритма и последних попыток хоть как-то сберечь тайны своего сердца… И все же она одновременно выставляла их напоказ, всем и каждому, — в стихах. Шли недели, месяцы, годы.
Писем не было.
Она пыталась хоть что-то узнать о Модильяни у людей, которые вроде бы «по должности» обязаны были знать о нем многое, если не все. Однако это имя продолжало оставаться неведомым «серьезным искусствоведам»: «В следующие годы, когда я, уверенная, что такой человек должен просиять, спрашивала о Модильяни у приезжающих из Парижа, ответ был всегда одним и тем же: не знаем, не слыхали».
Его не знали ни А. Экстер, которая дружила в Париже с итальянским художником Соффичи, ни Б. Анреп, известный автор мозаик, ни Н. Альтман, который в эти годы (1914–1915) писал ее портрет.
А между тем даже среди цветника гениев, которыми в те годы переполнен был Монпарнас, Модильяни начал очень сильно выделяться. Ну, и зарабатывать, конечно.
Вокруг художников Монпарнаса постепенно собирались перекупщики картин, начинавшие понимать, что «эта мазня» когда-нибудь обернется немалыми деньгами. Самые известные из них были Зборовский, Баслер, Шерон. Леопольд Зборовский, польский поэт и лингвист, влез в это дело сначала по необходимости — на что-то надо было жить, а потом увлекся, стал профессионалом. Он заключил с Модильяни договор, по которому художнику полагалось 15 франков в день. Это значило для него немало: ведь он больше не получал денег от семьи, просто-напросто уставшей оплачивать его пьянство. Теперь он обрел возможность серьезно работать и в относительном спокойствии написал за три года двести картин, портретов и «ню». А Зборовский железно исполнял условия договора, хотя порою ему приходилось закладывать в ломбард украшения и шубку жены. И даже, в самом крайнем случае, занимать деньги у консьержки! Кстати, благодаря ему стоимость работ Модильяни росла и увеличилась с 50 до 450 франков за портрет. Именно в те годы о Модильяни заговорили теоретически. То есть не просто как о художнике, но и как о явлении в становлении современного искусства. Он стал зваться одним из основателей «Парижской художественной школы» с ее ощущением беспокойства, подчеркнутым субъективизмом в мировосприятии и мировыражении, экспрессией образов. Выражаясь шершавым языком рецензий, Модильяни создал «элегантное декадентское искусство, вдохновленное сиенскими примитивами».
Итак, Анна ждала писем, а тем временем однажды — вольно или невольно, кто ее разберет! — напоила беднягу Гумилева допьяна горькой печалью. Он наткнулся на рисунки, по забывчивости оставленные ею в книге: три из тех шестнадцати нежных «ню». О милые улики, куда мне спрятать вас?.. После этого она убедилась, что, ставши лебедем надменным, изменился белый лебеденок: из него уже не получится вить веревки. По сути дела, она очутилась одна: мужу надоели ее «проказы», да и вообще он был слишком сильным для того, чтобы губить свою жизнь из-за вздорной колдуньи, когда на свете так много других женщин, которые смотрят обожающими глазами. Ну, а на ее жизнь нетленным лучом легла грусть — ей остались либо надежда на будущее с кем-то другим, либо тоска о прошлом и ревность к настоящему.
Безвольно пощады просятГлаза. Что мне делать с ними,Когда при мне произносятКороткое, звонкое имя?
Иду по тропинке в полеВдоль серых сложенных бревен.Здесь легкий ветер на волеПо-весеннему свеж, неровен.
И томное сердце слышитТайную весть о дальнем.Я знаю: он жив, он дышит,Он смеет быть не печальным.
Да уж, ее Амедео смел быть не печальным. Даже очень! В своих мемуарах Анна обмолвится: «Я читала в какой-то американской монографии, что, вероятно, большое влияние на Модильяни оказала Беатриса X. (цирковая наездница из Трансвааля… Подтекст, очевидно, такой: „Откуда же провинциальный еврейский мальчик мог быть всесторонне и глубоко образованным?“ — Прим. авт.), та самая, которая называет его „perle et pourceau“. Могу и считаю необходимым засвидетельствовать, что ровно таким же просвещенным Модильяни был уже задолго до знакомства с Беатрисой X., т. е. в 10-м году. И едва ли дама, которая называет великого художника поросенком, может кого-нибудь просветить».
А между тем Беатрис Хестингс, или Гастингс, если произносить это имя на английский манер (на самом деле ее звали Эмили Алис Хейг, но она любила менять имена), сыграла немалую роль в жизни Амедео Модильяни. Она была старше его на пять лет, богата, эксцентрична, своевольна и сексуальна. Когда-то, живя в Южной Африке, она выступала в цирке (не приревновала ли Анна еще сильнее оттого, что и Беатрис была «канатной плясуньей»?), потом была журналисткой, писала стихи (!), увлекалась эзотерикой и спиритизмом. Словом, не женщина, а легенда! Модильяни вошел в эту легенду в 1914 году, и встреча с Беатрис немало его встряхнула. Осталось множество портретов Беатрис, изящных и утонченных. Кто-то говорил, что Беатрис спаивала его, сама же Беатрис уверяла, что именно она удерживала художника от пьянства. Так или иначе, он работал все больше и лучше.
Это был райский сезон любви, быстро превратившийся в адский.
Связь их длилась до 1916 года.
Потом у Модильяни возникали разные подружки-натурщицы, вроде знаменитой Кики (Алисы-Эрнестины Прен), достопримечательности Монпарнаса, или студентки художественной Академии Ханны Орловой. Роль ее в жизни Амедео воистину судьбоносна, потому что именно Ханна познакомила его с лучшей своей подружкой — очаровательной студенткой и талантливой художницей Жанной Эбютерн. У нее было прозвище Кокосовый Орешек из-за резкого контраста темно-каштановых волос с белизной ее кожи. Знакомство произошло на веселом студенческом карнавале и имело для Жанны роковые последствия, ибо она смертельно влюбилась в Амедео.
Скоро они вместе поселились на рю де ла Гранд-Шомьер. Зборовский устроил Модильяни выставку. Кстати, для начала полиция велела снять пять «ню», оскорблявших стыдливость публики. Не было ли среди них красавицы с великолепным профилем, тяжелым узлом волос и в les bijoux sauvages? Вряд ли. А если даже и была, Амедео вполне мог уже забыть, кто такая ему позировала когда-то. Для него существовало только настоящее! Именно эта минута жизни и никакая другая…
Скандал при открытии выставки мог послужить великолепной рекламой, но ничем художнику не помог: на выставке не было продано ни одной работы. Это не ослабило творческой одержимости Модильяни — он работал по-прежнему много. Написал невероятное количество портретов Жанны, которой и гордился, и дорожил, и которую любил, но… пошатнулось его здоровье, и без того донельзя подточенное. Поскольку Жанна была беременна, они уехали в Ниццу, где и родилась вторая Жанна Эбютерн (брак с Модильяни не был зарегистрирован).