Генрик Сенкевич - Крестоносцы. Том 1
— А какой же под Краковом мог очутиться другой крестоносец, как не посол или кто-нибудь из посольской свиты?
Збышко на это ничего но ответил, потому что отвечать было нечего. Всем было ясно, что если бы не пан из Тачева, то теперь, к вечному стыду польского народа, перед судом лежал бы не панцирь посла, а сам посол с пронзенной грудью, так что даже те, кто от всего сердца сочувствовал Збышку, понимали, что приговор не может быть милостивым.
Через минуту каштелян сказал:
— Поскольку в запальчивости ты не подумал, на кого нападаешь, и не по злобе это учинил, зачтется и простится тебе это спасителем нашим, но ты, бедняга, предай душу свою в руки пресвятой девы, ибо закон не может тебя простить…
Збышко готов был ко всему, и все же при этих словах он побледнел, однако тут же откинул назад свои длинные волосы, перекрестился и сказал:
— Воля Божья! Что ж, ничего не поделаешь!
Затем он повернулся к Мацьку и показал ему глазами на Лихтенштейна, как бы прося помнить о нем, а Мацько кивнул головой в знак того, что все понимает и все помнит. Этот взгляд и это движение не ускользнули от Лихтенштейна, и хотя в груди его билось сердце столь же злобное, сколь и отважное, однако на короткое мгновение трепет объял его, таким страшным и зловещим было лицо старого воина. Крестоносец понял, что между ним и старым рыцарем, лица которого он под шлемом не мог даже хорошенько рассмотреть, отныне начнется борьба не на жизнь, а на смерть, что если бы он пожелал даже скрыться от старика, все равно это ему не удастся, и, когда кончится его посольство, они неизбежно встретятся хотя бы в том же Мальборке.
Тем временем каштелян удалился в соседнюю комнату, чтобы продиктовать искусному писцу приговор Збышку. В перерыве то один, то другой рыцарь говорил, подойдя к крестоносцу:
— Чтоб тебя на страшном суде милостивей осудили! Крови радуешься?
Но Лихтенштейну важно было только мнение Завиши, который снискал себе широкую славу ратными подвигами, знанием рыцарских законов и строжайшим их соблюдением. Когда речь шла о рыцарской чести, к нему обращались по самым сложным делам, причем приезжали порой издалека, и никто не смел ему противоречить не только потому, что единоборство с ним было делом немыслимым, но и потому, что его почитали «зерцалом чести». Слово упрека или похвалы из его уст быстро разносилось среди рыцарей Польши, Венгрии, Чехии, Германии, и оно одно уже могло принести худую или добрую славу.
Лихтенштейн приблизился к нему и, как бы желая оправдать свою жестокость, сказал:
— Один только великий магистр с капитулом мог бы его помиловать, — я не могу…
— Ваш магистр нам не указ. Не он, а только наш король может его помиловать, — возразил Завиша.
— Но как посол я должен был потребовать возмездия.
— Ты, Лихтенштейн, прежде всего не посол, а рыцарь…
— Неужели ты думаешь, что я уронил свою рыцарскую честь?
— Ты знаешь наши рыцарские книги и знаешь, что рыцарь должен следовать двум зверям: льву и ягненку. Кому же из них ты в этом случае следовал?
— Ты мне не судья…
— Ты спрашивал у меня, не уронил ли свою рыцарскую честь, вот я тебе и ответил, что об этом думаю.
— Стало быть, плохо ответил, коли твое слово мне колом поперек горла стало.
— Не моим, а своим злым словом ты подавишься.
— Но Христос мне зачтет, что я больше заботился о величии ордена, нежели о твоих похвалах.
— Он всех нас будет судить.
Дальнейший разговор был прерван появлением каштеляна и писца. Хотя все уже знали, что приговор будет суровым, однако воцарилась немая тишина. Каштелян занял место за столом и, взяв в руки распятие, велел Збышку стать на колени.
Писец стал читать по-латыни приговор. Ни Збышко, ни присутствовавшие на суде рыцари не понимали по-латыни, однако все догадались, что это смертный приговор. Когда писец кончил читать, Збышко стал бить себя в грудь, повторяя:
— Боже, милостив будь ко мне, грешному!
Затем он встал и бросился в объятия Мацька, который молча стал целовать его в голову и глаза.
В тот же день вечером на четырех углах рынка герольд под звуки труб оповестил рыцарей, гостей и горожан, что благородный Збышко из Богданца по приговору каштелянского суда будет обезглавлен мечом…
Но в те времена было в обычае перед смертью распорядиться до последней мелочи имуществом, и приговоренным к смертной казни всегда давали время договориться о наследстве с родными, да и примириться с Богом; поэтому Мацьку легко удалось испросить разрешение отсрочить смертную казнь. Лихтенштейн тоже не настаивал на немедленном приведении приговора в исполнение, понимая, что оскорбленный орден получил удовлетворение и не стоит больше гневить могущественного монарха, к которому он был послан не только для участия в торжествах по случаю крестин, но и для переговоров о земле добжинской. Однако самым важным во всем этом деле было здоровье королевы. Епископ Выш и слышать не хотел о том, чтобы обезглавить Збышка до разрешения королевы от бремени, он справедливо полагал, что, узнав о казни, которую трудно будет от неё утаить, королева непременно растревожится, а это может гибельно отразиться на её здоровье. Таким образом, для последних распоряжений и прощания со знакомыми Збышку оставалось, быть может, даже несколько месяцев.
Мацько навещал его каждый день и утешал, как умел. С тоской говорили они о неизбежной смерти Збышка и с ещё большей тоской о том, что род их может угаснуть.
— Ничего не поделаешь, придется вам жениться, — сказал однажды Збышко.
— Уж лучше поискать хоть какого-нибудь дальнего родича, — возразил озабоченный Мацько. — Где уж мне о женитьбе помышлять, когда тебе должны голову отрубить. Да коли и непременно надо жениться, и то я этого не сделаю, покуда не пошлю Лихтенштейну рыцарского вызова на поединок и не отомщу за тебя. Ты не бойся!..
— Да вознаградит вас Бог. Пусть хоть это будет мне утешением! Я знал, что вы ему этого не простите. Как же вы это сделаете?
— Как кончится его посольство, либо война будет, либо мир — понимаешь? Коли будет война, я перед боем пошлю ему вызов на единоборство.
— На утоптанной земле?
— На утоптанной земле, конными или пешими, но только на смерть, а не на неволю. Ну, а коли будет мир, я поеду в Мальборк и ударю копьем в ворота замка, а трубачу велю протрубить, что вызываю Лихтенштейна на смертный бой. Небось не спрячется.
— Ну конечно, не спрячется, да и вы с ним справитесь как пить дать.
— С ним-то?.. С Завишей не справился бы, с Пашком не справился бы, да и с Повалой тоже; ну, а с такими, как он, не хвалясь скажу, с двумя справлюсь. Я ему покажу, этому тевтонскому псу! Разве не сильнее его был фризский рыцарь? А как рубнул я его сверху по шлему, где завязла моя секира? В зубах завязла. Верно я говорю?
Збышко вздохнул с облегчением и сказал:
— Легче мне будет смерть принять.
И они оба завздыхали. Помолчав, старый шляхтич опять заговорил растроганным голосом:
— Ты не горюй! На страшном суде не придется твоим косточкам друг дружку искать. Гроб я велел сколотить тебе дубовый, такой, что у каноников из костёла девы Марии и то лучше нету. Не погибнешь ты как какой-нибудь выскочка-шляхтич, что из мужиков жалуют. И не допущу я, чтоб тебе голову рубили на том самом сукне, на котором рубят горожанам. Я уже договорился с Амылеем, он даст совсем нового и такого отменного сукна, что и на шубу королю пригодилось бы. И на помин души я денег не пожалею — не бойся!
Возрадовалось при этих словах сердце Збышка, и, склонившись к руке дяди, он повторил:
— Спасибо вам.
Порой, несмотря на все утешения, Збышком овладевала страшная тоска, и однажды, когда Мацько пришел его навестить, он, едва поздоровавшись с дядей, спросил, глядя через решетку в стене:
— А как там, на дворе?
— Красный денек, солнышко греет, не нарадуешься.
Сжав руками затылок и запрокинув голову, Збышко сказал:
— Эх, боже ты мой! Сесть бы на коня да скакать по полям по широким! Жаль погибать молодому! Страх как жаль!
— Гибнут люди и на коне! — возразил Мацько.
— Да, но скольких раньше сами перебьют!..
И он стал расспрашивать про рыцарей, которых видел при королевском дворе: про Завишу, про Фарурея, про Повалу из Тачева, про Лиса из Тарговиска и про всех прочих — что они поделывают, как веселятся, как совершенствуются в благородном военном искусстве. Он жадно слушал рассказы Мацька, который описывал ему, как по утрам рыцари в броне прыгают через коней, как рвут веревки, как испытывают свои силы в единоборстве на мечах и секирах со свинцовыми лезвиями и, наконец, как пируют и какие поют песни. Всей душой, всем сердцем рвался к ним Збышко; когда же он узнал, что Завиша сразу же после крестин собирается выступить куда-то в долину Венгрии против турка, он не мог удержаться от восклицания: