Натан Рыбак - Ошибка Оноре де Бальзака
Он напишет книгу о российском самодержце, своим пером прославит его перед всем светом. Тогда откроется путь в императорский дворец. Глаза Бальзака горели в темноте. Он видел себя послом, министром, депутатом; в этот миг он смешивал все: любовь, дела, славу и деньги. Чтобы утвердиться в Петербурге, необходимо утвердиться в Верховне. Это была цель. И цель достижимая.
В камине дотлевали дрова. Свистел ветер за окнами, проклятый дождь шумел однообразно и тоскливо, а мысли снова стали, как дождь, одноцветны и безнадежны, и они растравляли сердце, наполняли болью и жаждой покоя уже несколько постаревшее и слабеющее в непрерывных волнениях тело. Он хотел, как всегда, найти источник подъема в спасительном кофейнике, стоявшем на столе. Вернутся ли времена, когда, бывало, кофе приводит в движение все существо, мысли строятся, как батальоны великой армии на поле брани, и начинается бой! Тяжелой поступью приближаются воспоминания с развернутыми знаменами, легкая кавалерия сравнений скачет карьером, подъезжает со своими пушками и снарядами артиллерия логики, остроты суетятся, как стрелки. Сражение начинается, и поле баталии заливается кровью, как листы бумаги — чернилами, ибо это не чернила, а его собственная кровь. Кто-то из недругов сказал про него, что он черпает вдохновение из пятидесяти тысяч чашек черного кофе и умрет от пятидесяти тысяч чашек черного кофе. Возможно, и так. Возможно…
Спала Верховня, окутанная мраком осенней ночи, затихла безграничная степь, все кругом притаилось, замерло, и над всей землей властвовали только ветер и дождь. Так, по крайней мере, казалось Бальзаку, который в эту ночь не находил себе покоя. Сон махнул невидимыми крыльями и пропал. На столе ждала чистая бумага. Чернила и перо манили. Но неутолимая жажда слова куда-то исчезла, и сколько он ни прилагал усилий, не мог привычно сосредоточить, как всегда, на заостренном кончике пера струю букв, чтобы пролить их чернилами на бумагу. Все это свидетельствовало о чрезвычайном утомлении, а может быть, и беспомощности. Но о последнем страшно было и подумать. Он попытался пересилить себя. Опустив тяжелые локти на стол, цепко ухватил толстыми пальцами перо, но вместо слов оно испещряло чистое поле бумаги странными рисунками. Несколько движений пера создали физиономию скряги Гранде, еще несколько штрихов — и явился красавец Рафаэль; между ними поместилась очаровательная (так казалось Бальзаку) головка графини Ганской.
Это его увлекло, и он принялся рисовать одну за другой женские головки, добиваясь сходства. Головок было уже свыше двадцати, и когда он, откинувшись на спинку кресла, залюбовался ими издали, то убедился, что все они разные и не имеют ничего общего с образом, увековеченным в сердце.
Губы невольно шевельнулись. Он назвал имя. Он сказал: «Ева». Он решился громко окликнуть: «Ева», добиваясь русского выговора. Никто не ответил. Справа на стене качнулась его уродливая тень, в канделябрах мерцали свечи, хлюпала дождевая вода в водосточных трубах, верховненский дворец спал. И было странно и смешно. Он смеялся над собой, сочувствовал самому себе и называл себя неудачником. Что это было? Злая ирония судьбы или просто прихоть мимолетного и ненужного влечения? Словом, что бы это ни было, ясно только, что чрезмерные вспышки чувств никогда не выльются на страницы книг. Чувства существуют как иррациональность, как обманчивые и желанные ароматы, которые не в состоянии родить сочный и упругий плод.
Он торопился сюда, в степную страну, множество городов и дорог проплывало перед его глазами, он стоически ожидал экипажей на грязных почтовых станциях, его приземистая полная фигура вызывала удивление и любопытство у крестьян, из окна кареты, приподняв шелковые шторки, он видел бескрайние, однообразные поля, густые леса да изредка убогие жилища, где прозябали люди в непонятной ему слепой и загадочной покорности. Но обо всем этом думалось между прочим, все это было второстепенное, — перед глазами всегда стояла Ева, такая же загадочная и причудливая, как и степи, среди которых она жила.
Из Парижа в далекую Верховню, наследственное поместье графов Ганских, Бальзак ехал добывать себе ценнейший для него теперь клад — любовь.
На выбоинах карету подбрасывало. Тогда в глазах прыгало поле. Земля смешивалась с небом. Мысли тоже путались. В памяти вставал давний февральский день 1832 года. О, как давно это было, какой поток лет прошумел с тех пор! Куда подевались силы, которые делали его мускулы сталью, а душу — искрометным напитком вдовы Клико… Он никогда не забудет тот февральский вечер в Париже, когда пройдоха Госслен положил перед ним на стол письмо с таинственной подписью: «Иностранка». Она писала из далекой и загадочной России. Она рекомендовалась большой поклонницей его таланта и высказывала свое безмерное восхищение «Сценами частной жизни». Но «Шагреневая кожа» ее возмутила. Роман показался ей слишком грязным. Письмо было умное и вдумчивое, написанное изысканным французским языком, и в его разгоряченном воображении возник образ неизвестной женщины в далеком снежном краю, склонившейся над его книгой.
Но только ли содержанием своим поразило его письмо? Нет. Со свойственной ему проницательностью, он прочитал между строк значительно больше. Незнакомка проникала в потайные уголки его души. Она постигла его стремления и ощутила его тревогу. Такие корреспонденты нечасто встречались на жизненном пути. В этом разбиралась еще только Зюльма Карро, его старый друг. Но это было здесь, в Париже, рядом. А он, склонный подчас к преувеличениям, всегда желал чего-то далекого, неосуществимого. О нем думали, его знали, его книги заставляли страдать, о них судили в далекой стране, мало известной, но привлекательной и зовущей, как сфинкс. В этой стране начался закат обожаемого им Наполеона. Грубо говоря, там поставили императора на колени. В газетах иногда проскальзывали сообщения, что книги Бальзака печатают в Петербурге. Собственно, это и было все. И вот теперь появилось свидетельство чего-то более важного. Еще не представляя, чем все кончится, он перечитал это довольно большое письмо и еще не раз возвращался к четко написанным маленьким листочкам голубой бумаги. Случилось так, что они всегда оказывались у него под рукой. И, незаметно для себя, он все чаще думал о далекой иностранке. Но прошло много времени, прежде чем появилось второе письмо от нее. И это был уже настоящий праздник. Письмо было не такое большое и не такое волнующее, как первое, но иностранка просила подтвердить получение корреспонденции через известную в России газету «Котидьен». 9 ноября 1832 года читатели «Котидьен» не без удивления увидели на ее страницах сообщение:
«Господин де Б. получил посланные ему письма; он только сегодня может уведомить об этом через газету и очень сожалеет, что не знает, куда адресовать ответ».
В Верховню этот номер газеты «Котидьен» попал под Новый год. Бальзак не знал и не мог знать, что Эвелина Ганская долго сидела, устремив мечтательный взор в снежную даль, открывающуюся глазам в просторном венецианском окне будуара. Грудь ее взволнованно подымалась и опускалась. Сердце трепетно билось, и пальцы крепко сжимали газетные страницы, где две скупые строчки извещали, что ее письма дошли и взволновали человека, к которому она тянулась всем сердцем, всеми помыслами.
Написала ли она об этом Бальзаку в последующих письмах? Нет. Но она сообщила ему свой адрес. Она перестала быть для него таинственной незнакомкой. Графиня Эвелина Ганская. Это уже новость, и к тому же способная взбудоражить мечтателя Оноре. Словно пловцу, внезапно увидевшему желанный берег, Бальзаку стало ясно, куда плыть. Незнакомке, о которой он знал лишь то, что содержали ее письма, Бальзак поверял свои замыслы и заботы, все, что волновало и беспокоило его душу. К ней он, с откровенностью, на которую нечасто отваживался, писал: «Моя жизнь — борьба за деньги, борьба с завистниками, постоянная битва с произведениями, битва, требующая напряжения всех физических и моральных сил». В этом письме он извещал своего друга, как он называл уже Ганскую, что принялся за большой роман «Величие и падение Цезаря Бирото».
Из далекой Верховни в Париж прибывает в розовом конверте из голландской бумаги, пахнущее духами, которые он уже никогда не спутает, новое письмо. Эвелина интересуется всем: как он живет, с кем встречается (ого, это уже походи! на ревность!), как и что пишет, — одним словом, ока хочет знать о своем литераторе все…
И ее желание — закон. Чуть ли не каждые три дня он пишет ей большие откровенные, полные важных признаний письма. Только ей может он написать: «С полуночи до завтрака следующего дня я тружусь, то есть сижу двенадцать часов в кресле, перерабатываю и творю в полном смысле этого слова. Затем со второй половины дня до четырех часов правлю корректуру, в пять обедаю, в половине шестого я уже в постели, а в полночь снова встаю и — за работу».