Всеволод Иванов - Черные люди
Из Передней низкая, в резном косяке, на кованых петлях дверь ведет в цареву комнату.
Государь за дверью, в «комнате», по-теперешнему — в своем кабинете. В комнате, в углу, под образами, стул царя, рабочий длинный стол под красным сукном. На столе в витых шандалах горят две восковые свечи, стоят немецкой работы часы, черниленка золоченая с лебяжьим пером, карандаши, песочница, клеельница. Лежит много книг.
По стенам тоже лавки и коники[40]. На стенах книгохранительницы, под лавками сундуки, на них резаны райские птицы Сирин да Гамаюн, на вислых полках серебряная и золотая посуда.
У окон в медной высокой клетке заморская птица — сине-зеленый, с красным хохлом попугай, выученный петь «Господи, помилуй!».
Царь под стать этой пестрой своей избе — приземистый, широколицый, словно яблоки красны щеки, бородка молодая, русая, темные волосы стрижены в кружок. На нем голубая рубаха, с пристяжным, жемчугом шитым воротом, подпоясана тканым пояском, широкие синие штаны в сафьянные заправлены сапожки с высокими подборами, кафтан белый, с серебром, с зелеными травами. На пухлых пальцах перстни.
Алексей Михайлыч сидит за столом, читает — в который раз! — перевод греческой золотой грамоты, что принес ему боярин Морозов Борис Иваныч, а нашел ту грамоту Морозов в делах покойного царя Ивана Васильевича, и цены нет той святой грамоте патриарха Цареградского Иосифа за его золотым подписом да за подписами тридцати одного греческого митрополита. И выходит по той грамоте — ведутся московские цари от рода и крови царей Нового Рима, Константинополя, от царевны Анны, сестры автократора Василия Багрянородного. И потому он, царь Московский, «как высочайшее и светлейшее солнце ходит над своим царством, утвержденный землею и небом» и «посему ему все народы покоряются, все людие послушаются», и царство его твердо.
Читает царь Алексей такую грамоту, и лицо его гневно. Как же так вопчий народ его смеет идти против, буйствовать против его царских указов?
За дверью, в Передней избе, раздались, зашумели голоса, — приехал, надо быть, Морозов. Царь встал, пошел к двери, распахнул ее.
Бояре разом вскочили с лавок, пали в земном поклоне. Широко шагая меж их шубных спин, шел к царю ближний его боярин Борис Иваныч Морозов — большой, седобородый, со степенной улыбкой. Склонив голову набок, остановился, коснулся рукой пола.
— Иваныч! — звал царь, отступая. — Что запоздал?
Дверь захлопнулась за обоими. Морозов ударил челом в землю, царь шагнул к нему, поднимая.
— Дела, государь! — приятным голосом отвечал боярин, вынул из шапки платок, вытер им бритую голову. — Много забот с твоим царского величества весельем[41]. Ха-ха!
Царь застыдился, опустил глаза, закраснелся, а боярин смотрел на него, подвинувшись так близко, что до царя доходил жар его черно-бурой шубы.
— Девка-то что твоя малинка, государь. Хороша… — шептал он. — А все ж прикажи из Передней Плещеева кликнуть, Левонтия Степановича. Дело тайное. Бунтовать хотят наши худые мужичонки-вечники!
Царь глянул тревожно.
— Кто ж на меня мыслить смеет? — спросил он, опускаясь в кресло. — Я же богом ставлен!
— А вота увидим, — ответил Морозов и приоткрыл дверь в Переднюю.
— Левонтий Степаныч! Заходи давай! — крикнул он. — Государь кличет!
Начальник Земского приказа боярин Плещеев, низенький, толстый, как бочка, перенес через порог свою тушу в шубе, погасил улыбчатым прищуром огонь свинцовых глазок, выставил вперед пегую бороду, пал тут же, у порога, на колени и бил три раза поклоны, вскакивая, словно брыкаясь.
Отбил — пошел мягко, как кот, к царскому месту.
— Докладывай государю о тех непригожих речах, о чем даве мне сказывал! — приказал Морозов.
— Великий государь, — начал Плещеев, разгибаясь от поклона, смотря снизу вверх, умильно приподняв брови, — доносят твои государевы истцы: едучи с Москвы в Сибирь, сургутский человек Олешка Леонтьев в дороге сказывал смутные речи. Был-де он, Олешка, на Москве и сам видел— делается-де на Москве нестройно! Вся-де Москва — бояре-де по себе, а мир да всех чинов люди — по себе… И де ты, великий государь, про то в великой кручине.
Царь Алексей слушал, все шире раскрывая свои глаза.
— Да откуда ж они прослышали! — шептал он.
— Да еще, государь, — продолжал, невинно помаргивая, Плещеев, — еще перехвачены грамотки. Пишет, государь, боярский сын нижегородский Прошка Коробицын. На Москве-де смятенье великое, станет-де непременно вся земля на бояр, и быть-де всем боярам от земли побитыми…
— Ай-ай, господи, помилуй! — перекрестился на иконы Алексей Михайлович.
— А и то, государь, еще — на Балчуге в кабаке разные люди шибко злобятся на дьяка на Чистого Назара Иваныча. Ярославец-де он, а они завсе воры, везде они как лисы. Чистый-де Назар это дело с дорогой солью вместе с бояры спроворил, народ голодует. Да еще в этом деле гость именитый Шорин Василий Григорьевич тоже боярскую руку держит. А как соляную пошлину учредили, орут горлопаны: царь-де давал указ «иные поборы со всей земли и проезжие мыты везде отставить, стрелецкие да ямские деньги сложить. И торговым людям соль во все уезды и города возить без мыту, чтобы людям всех чинов тесноты и убытку не было бы». Обманул-де царь народ-то, рыбы нету, народу есть нечего. А и хлеб, кричат в кабаках, дорожает. За рубеж его-де увозят, прода-ают!
— Так мы же хлеб в мену за товар отдаем! — вскричал царь.
— Во-во, так люди и говорят, государь, — с поклоном говорил Плещеев. — Чужим-то продаем, а своим есть нечего, а товар-де народу ни к чему… Тот-де хлеб бояре да дворяны у своих пашенных людей выколачивают да за рубеж везут продают, а себе сами хоромы строют каменные. Да еще, говорят, обида народу — аршины орленые покупать велят силом, а тот-де аршин — рубль, а прежнему аршину алтын цена. А все одно меряй!
Морозов глянул на царя, тот — на него, а Левонтий Степаныч, опустив седую голову и расставив руки, говорил потише:
— И еще кричит народ: слышно-де, что обижают народ— вновь воеводы-де стали-де скощенные налоги доправлять, что с соляным налогом отставили было. На правежи ставят! И тут, боярин Борис Иваныч, еще о тебе нехорошо бают. Сказывают…
— Ну, чего? — погладил Морозов длинную бороду. — Сказывай.
Плещеев молчал.
— Ну, ну…
— Сказывают еще, что царь-де сейчас не прямой государь. Не подметный ли? И посадил его на царство…
— Ну, кто? — рявкнул было Морозов, да сдержался.
— Ты, боярин… Морозов Борис Иваныч! Не прогневайся! И табак, дьявольское зелье, в продажу ты пустил. Все-де из-за денег… Больно-де тебе деньги надобны. И соль, и табак. И кабаками душит народ. Пить в кабаке можно, а есть нельзя! И пьяные кричат питухи в кабаках: «Будет грех на Кремле из-за Морозова!»
Царь бледнел понемногу, взялся за край стола.
— О раб неверный! — шептал царь, косясь на дверь. — Зачем тех людей не пытали? Зачем тайно не дознались, какой сговор и скоп с кем еще? Стрельцов послать! Хватать везде!
— Где схватишь, государь? Все они такие. Волчий народ! Все только и говорят о старине. О земской вольности! Бога не боятся! Царя не чтут! — плакался тоненько Плещеев.
— Иваныч, что делать-то будем?
Морозов спокойно выговорил:
— Иди с богом, Левонтий Степаныч! Мы с государем надумаем. Да скажи боярам в Передней избе — сегодня о делах сиденья не будет! Пусть домой съезжают!
Плещеев взмахнул покорно длинными рукавами шубы, повалился, стукнул головой о ковер, поднялся, попятился задом, вышел.
В Передней на бревенчатых стенах, проконопаченных цветной шерстью, скудно горели свечи. Бояре обступили Плещеева:
— Что государь? Сказывай, Левонтий!
— Помяни, господи, царя Давыда и всю кротость его! — отшучивался Плещеев. — Бояре, сидеть о делах сеночь не будем! Поезжайте с богом восвояси Государь указал!
Спускаясь с дворцового крыльца, Плещеев догнал, взял за рукав шубы своего дружка Милославского. Тот тревожно обернулся.
— Илья Данилыч! — шептал Плещеев. — Опасно мне, как бы грозы не было. Молод государь, а все норовит с прадеда, с царя Ивана Васильевича, пример взять. Михаил-то Федорович, покойник, был прост да смирен, царство ему небесное, ну а этот хочет, должно, когти свои казать. А они — есть ли они, коготки-то? Хе-хе!
В царской комнате. теперь боярин Морозов запросто сидел на лавке, царь ходил перед ним взад и вперед.
— Земские люди бунтовать хотят, государь! То страшно! — говорил Морозов, и пальцы правой его руки играли в бороде. — Бояре-то не страшны: у бояр есть что взять, — значит, их прижать можно. А черных людей не прижмешь, нищему-то пожар не страшен! И ежели они с дубьем да ослопьем на Кремль пойдут, чево делать будем?
Алексей придержал шаг:
— А стрельцы, Иваныч?