Юрий Герман - Россия молодая
— Кто купит? — спросил дрягиль, продираясь к дьяку. — Когда алтын цена…
— Купишь. Сговор у них! Иноземец друг за дружку горой стоит, у них, у табашников проклятых, рука руку моет…
С «Золотого облака» ветер порой доносил звуки услаждающей музыки, оттуда и туда то и дело сновали сосудинки — возили купцов, таможенных толмачей, солдат, иноземных подгулявших матросов, квас в бочонках, водку в сулеях.
— Договариваются? — спрашивали с берега.
— Толкуют! — отвечали с лодок.
— По рукам не ударили?
— То нам неведомо!
Мужики пили двинскую воду, щипали вонючую треску без хлеба, вздыхали, поругивались. Один, размочив хлебные корки в корце с водой, жевал тюрьку беззубым ртом. Другой завистливо на него поглядывал. Еще мужичок чинил прохудившийся лапоть, качал головой, прикидывал, как получше сделать. Еще один все спрашивал, где бы продать шапку.
— Шапка добрая! — говорил он тихим голосом. — Продам шапку, хлебца куплю…
Подошел бродячий попик, поклонился смиренно, спросил, не имеют ли православные до него какой нуждишки.
— Нуждишка была, да сплыла, — молвил пожилой дрягиль. — Вишь, отмучился наш Онуфрий. Так, не причастившись святых тайн, и отошел…
Попик укоризненно покачал головою.
— Может, рассказать чего? — спросил он.
— А чего рассказывать? Мы и сами рассказать можем! — ответил вологжанин. — Вот разве, когда конец свету будет?
Свесив короткие ножки над Двиною, попик уселся, рассказал, что теперь мучиться недолго, раньше в счислении сроков великих ошибались, а ныне страшного суда вскорости надобно ждать…
Рябов молчал, слушал с усмешкой.
— Эй, кормщик! — крикнули с лодки.
Он обернулся. Агафоник с посохом, насупленный, подымался на берег.
— Вот как будет, — сказал келарь Рябову и обтер полой подрясника лицо. — Ну-кось, пойдем, рыбак, побеседуем…
Молча они дошли до монастырской тележки, запряженной зажиревшим коньком. Агафоник еще утерся, пожаловался, что-де жарко.
— Тепло! — согласился Рябов.
Послушник поправил рядно на сене, подтянул чересседельник, снял с коня торбу с овсом. Келарь все молчал.
— Так-то, дитятко, — сказал он наконец и посмотрел на Рябова косо. — Послужишь нынче создателю за грехи своя.
— За какие еще грехи? — чувствуя недоброе, спросил Рябов.
— Будто не ведаешь! — вздохнул Агафоник. — Позабыл будто! Карбас-то, я чаю, монастырский был? Потоплен тот карбас, взяло его море. Чей грех? Еще вспомнил: в прошлом годе муку ржаную монастырскую перегонял ты Двиною, два куля в воду упали. Позабыл? Чья мука была? Святой обители! И непочтителен ты, Ваня, в церкви божьей никогда тебя не вижу…
Он говорил долго, перечисляя все рябовские грехи. Кормщик стоял насупившись, чесал у коня за ухом, конь тянулся к нему мягкими губами, искал гостинца.
— За то за все, — сказал Агафоник, — послужишь нынче монастырю, пойдешь на «Золотом облаке» матросом, очень тобою шхипер Уркварт доволен. Так доволен, дитятко, что за ради тебя прежде иных прочих монастырские товары купил…
Рябов поднял голову, зеленые глаза его непонятно блеснули, то ли сейчас засмеется, то ли ударит железным кулачищем. Отец Агафоник отступил на шаг и сказал угрожающе:
— Но, но, я те зыркну…
— Не пойду матросом, — сказал Рябов неожиданно кротко. — Чего я там не видел?
— Ты — служник монастырский, — ободренный кротостью кормщика, крикнул Агафоник. — Коли сказано, так и делай!
— Не пойду! — тихо повторил Рябов.
— Пойдешь! Волей не пойдешь — скрутим!
— Эва!
— Скрутим!
— И сироту не оставлю!
— Сирота богу служит, без тебя не пропадет, понял ли?
Рябов тяжело задышал, светлые глаза его опять блеснули.
— Я человек тихий, — сказал он врастяжку, — но своему слову не отказчик. Сказал — не пойду, и не пойду! Что хотите делайте, не пойду.
— Ой, Ваня! — предостерегающе молвил келарь.
Кормщик промолчал. Опять с Двины донеслась музыка. В церкви Рождества зазвонили к вечерне. Иностранные матросы, успевшие уже напиться в кабаке, обнявшись шли к пристани, пританцовывали, пели, кричали скверными голосами.
— И в обитель я более не вернусь! — сказал Рябов. — Отслужил!
— Споймаем! — пригрозил келарь.
— Драться буду! Живым не дамся!
— Полковнику скажем. Он-то споймает. Рейтары скрутят, да и намнут — долго не прочухаешься.
Агафоник застучал посохом, лицо его злобно скривилось.
— Против кого пошел, кормщик? Головой думай, имей соображение!
И посохом, рукояткой стеганул кормщика изо всех сил поперек лица так, что Рябов, не взвидя свету, рванулся вперед и схватил келаря за бороду. Агафоник завизжал, с пристани побежали на крик и бой мужики, послушник вцепился в кормщика жирными руками. Рябов отряхнулся, послушник упал, еще кто-то покатился кормщику под ноги, он перешагнул через них и прижал келаря к грядке телеги, дергая его за бороду все кверху, да с такой силой, что глаза у того закатились и дух прервался.
— Убил! — крикнул рябой мужик. — Кончил косопузого!
Бродячий попик бежал издали на бой, вопил:
— Бей его, бей, я его, окаянного, знаю, бей об мою голову, дери бороду…
— Бежим, кормщик! — отчаянным голосом крикнул Митенька. — Бежим, дядечка!
Только от этого голоса кормщик пришел в себя, подумал малое время, посмотрел в синее лицо келаря и быстро, почти бегом зашагал к Стрелецкой слободе. Долгое время он, петляя между избами, меж лавками гостинодворцев, заметал след, по которому уже двинулись конные рейтары, отыскивая денного татя, учинившего разбой, и кому? Самому отцу келарю Николо-Корельского монастыря!
Прижавшись к горелому строению, Рябов притаился, пропустил рейтаров вперед. Ругаясь, они не заметили его, поскакали на Мхи, — туда убегали все тати, оттуда их тащили в узилище, на съезжую за решетки. Рябов угрюмо смотрел им вслед. Да нет, не возьмешь, не таков кормщик Рябов глуп уродился, чтобы за так и пропасть, чтобы самому в руки даться…
Митенька, припадая на одну ногу, добежал к Рябову, задыхаясь прижался к обугленной стене.
— Ох, и запью ж я нынче, Митрий! — негромко, сощурившись, все еще круто дыша от бега, молвил Рябов. — За все за мое горькое, многотрудное, тяжкое. Ох, запью…
— Дядечка…
— А ты не вякай. При мне будешь…
— День стану пить, да еще день, да едину ночь разгонную. Запомнил?
— Запомнил, дядечка, — с тоской и болью, шепотом произнес Митенька.
— То-то! И тухлыми очами на меня не гляди! Не покойник я, чай…
С медведем дружись, да за топор держись.
Пословица
Другу добро, да и себе без беды.
Пословица
Глава третья
1. В кружале
В Тощаковом кружале пили вино и рыбаки, и посадские, и темные заезжие людишки, и гости, что торговали на, ярмарке по самый Семенов день, и корабельщики иноземные, и разные прочие залеты, сорви-головы, безродное семя. С утра до вечера, с вечера до утра, в ведро и в непогоду, в мясоед и в пост, в праздники и в будни, и зимою, когда день в Архангельском городе короток и несветел, и летом, когда солнце почти что не уходит с неба, — неслись из малых колодных темных окон Тощакова заведения песни, тяжкие вопли людей, допившихся до зеленого змия, смех гулящих женок, стук костей, в которые играли иноземцы, пьяный шум драки. Пропившиеся зачастую валялись возле кружала, замерзали свирепыми зимними ночами, мокли под осенними дождями, — никому не было до них дела. На задах деревянной древней церковки Рождества богородицы, на пустыре, где ветер посвистывал в лозняке, не раз и не два находили тела зарезанных питухов, находили людей с пробитыми черепами, раздетых донага, исполосованных ножами, — кому было до них дело? Нашедший мертвеца заходил к Тощаку. Тощак выносил корец вина, добрую закуску — за молчание. Тело прикрывали рогожею, волокли в амбарушку. Там оно лежало до случая, до ночи потемней. Темной ночью везли тело до недалекой широкой Двины. Камень к ногам — и скидывали его вниз; с глухим шумом падало оно в воду, — ищи свищи, не скоро всплывет, а коли когда и всплывет, то кто узнает — что был за человек, кому кормилец, муж, отец?
Народ говорил, что водятся у Тощака немалые деньги. Два раза его грабили. Оба раза он отбился, одного татя зарубил топором, других двух забил до смерти железною кочергою. Может быть, они были и тати, разбойные людишки, а может, и неисправные должники, кто знает?