Ольга Трифонова - Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна
— …Кивезеттеры, был такой недоучившийся студент, карбонарий, пиф-паф…
— Простите, Дмитрий, вы знакомы с кем-то из Кивезеттеров?
— Ну да! Я же говорил, что познакомился с ней в Ленинграде, тоже переводчица, но и физтех закончила, а тут сидим в «Куполь» и — ба! Кого я вижу! Мадемуазель Кивезеттер превратилась в мадам Майер!
— Как она выглядит?
— Ну, такая невысокая, ладненькая, уверенная в себе, говорит за него, а он смотрит влюбленными глазами.
— Как ее имя?
— Елизавета. Елизавета Николавна.
— Лизанька. Это наверняка Лизанька.
— Вы ее знаете? — Бурнаков глянул остро.
— Когда-то знала в той, другой жизни, она была строгой умненькой девочкой, моя матушка и ее мать — гимназические подруги, а жила она в семье…
— А что с ее матерью?
— Умерла. Это очень печальная история. Она приехала в Сарапул году в двенадцатом, нет, кажется, в десятом, ее муж…
— Вам бы хотелось, наверное, увидеть ее?
— Конечно, ведь мы почти что родственники, больше, чем родственники, моя мама и Лика Ижболдина…
— Были гимназическими подругами.
— Они были, скорее, сестры, мама закрыла глаза Лике… Ах, Боже, как бы я хотела увидеть Лизаньку!
— Так поезжайте, Дмитрий даст вам адрес…
— Легко сказать — «поезжайте». У нас сейчас нет возможности путешествовать через океан.
— Ну сейчас нет, потом будет, жизнь — ведь она полосатая.
— Надеюсь. Но хотя бы написать ей — и то радость.
— Не прибедняйтесь, будут у вас заказы, все будет.
Как быстро соображал Сергей Николаевич, как далеко умел смотреть!
Почему-то уверена, что предложение изваять бюст Генриха было с его подачи. Позвонил Кирьянов, напросился в гости, привел трепещущую от волнения и восторга Мадо, потом заявилась Элеонора, объявила, что работу оплатит Институт высших исследований, и назвала баснословную цену. Но великий натурщик был все время занят, надо было ждать, и все же Детка воспрял, прекратил целыми днями читать Библию и снова стал ходить в Центральный парк в поисках корней и сухих деревьев. Ему повезло: однажды притащил поваленное ураганом дерево молодой магнолии, часами смотрел на него, бормоча что-то под нос и напевая, и вдруг попросил ее позировать, как в былые времена. Она упиралась: не девочка уже, чтобы обнаженной.
— Галифе ты себе, конечно, немного отрастила, но все остальное еще очень даже ничего. В общем, рожь да пшеница годом родится, а добрый человек всегда пригодится. Тряхни стариной!
«Магнолия» вышла диво как хороша, хотя и не приукрасил — оставил «галифе». И как он угадал в безжизненном сухом дереве эти плавные линии рук, эту упругую и одновременно податливую плоть, эти словно вздымаемые невидимым ветром то ли детали покрывала, то ли ветви? Это был прежний Детка, а ей уж начало казаться, что кроме заумных мистических чертежей пирамид и космоса, над которыми он просиживал ночами, муж ни на что не способен.
И когда наконец появился великий натурщик, она видела, как он украдкой восхищенно пялился на «Магнолию».
А Кирьянов исчез, растворился в золотой дымке Нью-Йорка, в нагромождении нелепых и прекрасных в своей нелепости башен, в тусклом электрическом свете бесконечных тоннелей, в грязи и блеске улиц, в летней духоте Вашингтон-сквера, а может, в мрачной осенней унылости Шестьдесят первой, где стояло уродливое четырехэтажное здание — советское консульство.
Ее исчезновение нелепого человека мало волновало, потому что их жизнь поменяла русло. Она читала, что есть такие реки, которые меняют русло, — так и их жизнь.
Снова вечерами в студии было людно, Детка сидел на ступеньке подиума и наяривал на гармошке, теперь ему уже не хотелось убегать к Ченлеру, где играл ненавистный ему негритянский джаз и спастись от него можно было только уединившись в оранжерее, и там они с Рерихом подолгу беседовали на свои занудные мистически-теософские темы.
Теософия была заброшена. Вокруг чудного бара, изготовленного Деткой из огромного пня, собирались Женя Сомов, Боря Григорьев, Сережа Судейкин. Случалось, что за маленькое пианино садился сам Сергей Васильевич Рахманинов. Однажды он аккомпанировал чудной, неподражаемой Плевицкой. Детка, кажется, еще в двадцать пятом сделал ее портрет в сарафане. Удивительный портрет: печать тяжелой тайны на прекрасном открытом лице.
Потом я узнала эту тайну, она стала и моей.
Но это потом, когда Бурнаков познакомил ее с Рябым из консульства, а тогда она, наполненная любовью Генриха, сияла и золотом волос, и белозубой улыбкой на гладко-смуглом лице, и серебристым перламутром длинных ногтей. Никогда, даже в молодости, она не была так хороша, так женственна, так лучезарно пленительна.
— Вот и верь теперь, что сорок лет — бабий век, — прошептал на ухо Савелий Сорин, — ты опровергаешь все пословицы и поговорки тож.
— Надо тебе пойти в поликлинику и провериться, а это все разварилось, какие там фрикадельки — бурда, я это теперь потушу…
Это Олимпиада на кухне с уборщицей Фаиной. Потерялась какая-то мысль-желание, что-то связанное с платяным шкафом. Нужно было посмотреть, на месте ли. И забылось. Странно, что это может быть? Ведь она думала о Кирьянове. Да, он появился снова в тридцать седьмом. Теперь он носил широкое темное кашемировое пальто-реглан и щегольскую шляпу. Секретарь Пушкинского комитета.
Детка изваял бюст поэта, но в Комитете были им недовольны, хотели в полный рост. И Кирьянов тоже что-то вякал по этому поводу.
— А он писал не ногами, — огрызнулся Детка.
И дома:
— Твой Кирьянов готов заниматься чем угодно, лишь бы не настоящим делом.
Она понимала: муж раздражен, надо промолчать, но она опаздывала на свидание с Генрихом, и потому удобнее было напрячь отношения.
— У тебя в мастерской тоже целыми днями торчат Миша Гаркави, Зорах и эта… Мальвина Гофман со своими скульптурами пролетариев, а должны бывать другие люди.
— Какие?
— У которых есть деньги. Нашей самой большой удачей было знакомство с Ферсманами.
— Это было удачей твоего друга. Ферсман для него организовал целый институт. И теперь он там в полном порядке, а я — нет. Надо уезжать домой.
— Чтобы успеть пройти по очередному процессу?
— Но ведь я сам слышал, как наш ученый оракул заявил: люди, которые знают Россию лучше, убедили меня, что это были подлинные процессы, а не организованный спектакль. Я даже знаю, кто эти «люди». Но только не понимаю, почему они кому-то говорят так, а кому-то — иначе. Может, объяснишь?
И глянул пронзительно своим темным орлиным оком.
Разговор был в спальне на втором этаже. Она стояла перед шкафом, выбирая платье. Помнит хорошо: выбрала невесомое, золотисто-палевое, связанное из плотного шелка. Оно облегало, как чешуя, и при ходьбе подчеркивало стройность и длину ног.
Не стоило затевать ссору.
До маленькой квартирки на углу Мэдисон-авеню пешком минут пятнадцать. Ключи дал Рябой в качестве благодарности за пустячную услугу.
Это было связано с Кристой.
Новые соседи — Криста и Альберт. Подружились сразу на почве курения. Детка притеснял ее, ворчал по поводу каждой выкуренной сигареты, а Криста выгоняла Альберта курить на лестницу. На лестнице и познакомились, и Альберт стал оставлять ей под дверью сигареты. Теперь под предлогом визита к соседям она всегда могла покурить на лестнице. Детка к Тиделям не ходил, его раздражали рассуждения Кристы об искусстве. Она была пухленькая, с кудряшками на лбу и почитала себя художницей. Писала виды Нью-Йорка, ученические, беспомощные работы, но странно — они имели спрос. Это особенно уязвляло Детку. А она любила выезжать с Кристой на пленэр. Таскала за ней мольберт и часами сидела, покуривая, где-нибудь на лавочке на Эспланаде, пока Криста изображала очередной вид города.
Иногда Рябой просил ее ставить метки на скамейке. Очень простое дело. Начиналось так незатейливо, это потом затянулся узел — не продохнуть.
Криста гордилась дружбой с ней и по сути была в полном подчинении. Сама же крутила как хотела покладистым Альбертом. Они были состоятельными людьми и могли себе позволить студию если не на Пятой, то на Парк-авеню. Но им нравилось жить в Гринвич-Вилледж среди богемы, тем более что Криста, милая мещанистая Криста, причисляла себя к таковой. Особенно тешила ее самолюбие то ли дружба, то ли роман соседки с Самим. Вот тут она была готова на все.
Как-то Генрих привез сестру в Нью-Йорк показать докторам и развлечь немного. Они очень любили друг друга, Марта и он. Когда-то в юности меж ними были какие-то трения из-за его первой жены, потом все утряслось, забылось, и, когда Марта осталась одна, он вызвал ее к себе. И этим спас от неминуемой гибели. Ведь его кузины и дядя погибли в нацистском концлагере.