Софья Могилевская - Крепостные королевны
Последние дни он просиживал в театре на репетициях по многу часов. Придирчивыми замечаниями замучил всех своих людей. Дансеры и дансерки с ног сбились, без конца выделывая разные балетные антраша. Певцы, певицы, музыканты, не щадя сил, повторяли свои партии. Синьор Антонио, кажется, забыл про сон и про еду, работая с исполнителями главных партий оперы.
Но Федору Федоровичу все не так, все не нравилось, все было не по вкусу. Вот в Кусковском театре, вот у Шереметева…
Говорил когда-то камердинер Василий, что барин Федор Федорович, мол, и добр, и ласков, и приветлив. Но баринова доброта и ласка были до поры до времени, и уж, конечно, крепостных своих он этим не баловал. Барину нужно было во всем угождать, барина надобно было всячески ублажать, ни в чем ему не перечить, не прекословить. А уж коли что не так, тут Федор Федорович давал волю и своему гневу и своим рукам. И хлыстик из сыромятной кожи, но с дорогой черепаховой рукояткой держал при себе недаром. Распалясь, пускал его в ход. И тогда почем зря стегал своих людей и по щекам, и по плечам, и по спинам, и куда ни попало…
В пылу гнева он накричал на художника Якова Корзинкина самым непристойным образом. Ах он скотина, что за яблоки намалеваны на древе богини Дианы? Разве таков должен быть колер? Да за этакое малевание на конюшню нужно! На конюшню, на конюшню…
Напрасно Яков смиренно убеждал барина, что, когда будут гореть за кулисами все лампы с отражателями, яблоки при полном освещении станут и впрямь как золотые… Ничего не желал слушать Федор Федорович, орал на весь театр: «Еще со мной спорить взялся, холоп!..» Да так разъярился, что хлыстом огрел Якова по лицу. И не раз, и не два… Хорошо, хоть глаза в целости остались. Бегая по сцене, он продолжал кричать: «Перекрасить, все перекрасить! Немедленно, сию же минуту».
Однако, поостынув, Федор Федорович все-таки сначала приказал засветить лампы на сцене. И вдруг увидел — яблоки на дереве и впрямь засияли, словно из чистого золота сделанные.
Перекрашивать декорацию Федор Федорович, разумеется, не велел, а художнику Якову Корзинкину сказал, чтобы выдали три рубля денег в награду.
Яков поклонился барину за его великую милость низко, в ноги. На лице багровый шрам от хлыста прикрыл ладонью.
Потом, снова разъярившись, Федор Федорович самолично отхлестал самую лучшую певицу театра Надежду Воробьеву, когда та, поскользнувшись, упала на сцене. И опять шум, крики, брань…
Надежда стояла, обливаясь слезами. Только лицо прятала, чтобы барин хлыстом по лицу не ударил. А уж дансера Силашку Никонова барин так пихнул, что бедняга со сцены прямо на кресла сковырнулся. Как только голова-то на плечах в целости осталась?
Да, грозен барин Федор Федорович, коли чем-нибудь ему не потрафишь! И грозен, и гневен, и драться горазд…
Все это вечерами, возвращаясь после репетиций, рассказывали друг другу девчонки.
Дуня затая дыхание слушала эти рассказы, а понять не могла — охота ли ей плясать и петь вместе с девчонками на сцене? Вроде бы и хочется, а страшно. И не только барина страшилась, еще больше Григория Потаповича Басова, театрального распорядителя и смотрителя. Вот кто, говорят, грозен так это грозен!
Последние дни перед празднеством девочки возвращались с репетиции совсем замученные. Еле живые. Особенно Фрося. Войдя однажды в горницу, она не села, а повалилась на скамейку и закашлялась. Кашляла долго, надрывно, а потом простонала:
— Ой, моченьки моей нету! Ноги ноют, руки ноют, внутри все жаром полыхает. Воды, Дуня, дай. Водички дай испить.
Была она бледна до синевы. Без того худенькое ее лицо и вовсе стало с кулачок.
Верка хоть покрепче, однако и она еле говорила от усталости Села на лавку возле Фроси, скрутила на затылке руки. Помолчав, сказала:
— Кому смехи-потехи, а кому страсти-напасти… Эх, девоньки, девоньки, хоть бы отдохнуть денек… А то, ей-ей, всех нас на погост снесут! Поесть, что ли?
Но еды в тот вечер никакой не было. Забыли на барской кухне, что людей надобно покормить. Куда там! Яства для гостей стряпались. С утра до ночи. Да и ночью-то не спали: жарили, парили, пекли, взбивали, колотили, рубили… Шутка ли — гостей будет видимо-невидимо. Да каждый гость со своим кучером, со своим камердинером, со своим лакеем и форейтором. А у всякой гостьи — и горничные и девки-служанки. Разве угадаешь, сколько челяди да слуг привезут с собой гости из дому? А всех надо накормить, напоить и чтобы языками не чесали, будто в Пухове скудно, будто пуховский барин скуповат гостей потчевать.
Уже с неделю гоняли лошадей из Пухова в Москву, из Москвы — в Пухово. Чего-чего только не навезли! Тут тебе и цукаты, и миндаль, и колбасы немецкие, и конфеты французские, и вина заморские. И какие-то кардамоны, и шут его знает что еще! Телят на скотном дворе сливками отпаивали, чтобы мясо понежнее было. Уток и гусей держали в мешках, а в клювы им грецкие орехи пихали. И еще повар какой-то особый соус готовил. Замысловатый соус! Название не упомнишь, а, надо быть, вкуса райского…
Злющая, сварливая баба Матрена Сидоровна, а вспомнила, что девчонки лягут спать голодными. Не столь от доброго сердца, а от страха, что не запляшут, не запоют, расстаралась, принесла им какую-то снедь из кухни.
Наевшись и отдохнув, Верка разные новости стала выкладывать. Уши у нее, что ли, такие? Только знает она куда более других!
Нынче поутру привезли из Москвы (камердинер Василий сказывал, брали во французской лавке, что на Кузнецком мосту) целый короб всяческих украшений для актеров. Вот она, Верка, Этот короб и помогала тащить в тот флигелек, где главные актерки живут. И уж нагляделась же она вволю, чего в коробе лежало!
— Ну, девоньки, и красота! Глаз не отведешь! Цветов одних сколько. Все букеты, букеты, букеты… Да венки разные. Ой-ой-ошеньки, перья-то какие! Мохнатые, пушистые, от неведомых птиц. Во какие!
Верка развела руки чуть ли не на аршин, показывая, какие перья привезли из Москвы.
— Страусовые зовутся перья-то!
Дуня слушала разинув рот: да неужто водятся на свете птицы с такими перьями? Где? В каких лесах? Верка же давай дальше сыпать:
— Для Надежды Воробьевой и для Катерины Незнамовой, как они у нас главные, для них цветы из самой тонкой кисеи. Дунешь — и весь затрепыхается цветок! А для нас, девчонок, и для актерок попроще — цветы из бумаги. Но все одно, девоньки, красота! И еще помада в тех коробах лежала. И жасминовая, и розанами пахнет… Катерина дала мне чуток жасминовой-то. Нюхай, Дунюшка! Нюхай, не бойся, не убудет от твоего нюха. Какова?
Дуня нюхала изо всех сил. Что и говорить — дух до того приятный, будто жасминовый куст под самым носом расцвел.
— Ну? — спросила Верка.
Дуня покрутила головой и глаза зажмурила: ну и помада! И как Это ухитряются такую сделать?
— Завтра щеки себе натру, — сказала Верка и спрятала бумажку с жасминовой помадой подальше, чтобы никому другому в руки не попалась.
А совсем поздно в этот вечер примчалась с репетиции ликующая Василиса. Сказала, что спускать на веревках с потолка будут не Надежду Воробьеву, которая богиню охоты Диану представляет, а ее, Василису: мол, Надежда тяжеловата, веревки могут оборваться. Но наряжена будет Василиса, как подобает богине охоты — с серебряным полумесяцем на голове, и дадут ей в руки лук и колчан. Очень радовалась Василиса, что ни петь, ни плясать, ни говорить ей не придется. А только улыбаться, ресницами играть и красоту свою показывать.
«Ах, — думала Дуня, — скорей бы и мне всему обучиться! Была бы я тоже или королевной, или богиней. Перья неведомых птиц на голове носила или венки из кисейных цветов. И жасминовой помадой бы натиралась вволю. И жила бы в актерском флигелечке. Хоть и там воли маловато, а все-таки девушки говорят, что не такая у них драчунья надзирательница, не в пример нашей Сидоровне, по щекам не часто хлещет».
В завтрашнем представлении она не участвовала. Могла бы вместе с Василисой и Ульяшей петь в хоре, знала все не хуже их. Но Антон Тарасович почему-то не захотел.
Изо всех сил Дуня старалась представить себе, что же будет в том доме, который называется театром. Она не раз бывала там внутри. Нет, не понравилось ей. Темно. Холодно. На одном конце выстроен высокий помост. Сценой зовется этот помост. На этом помосте и будет представление, которое называется «Дианино древо».
А перед помостом стоят кресла и скамейки. Те, что у самого помоста, — видно, для знатных господ: эти кресла желтым бархатом обиты. Дальше места попроще — скамейки, крытые красным сукном. А еще дальше — обыкновенные лавки. Эти, надо думать, — так, кое для кого. Под самым же потолком, напротив сцены, на другом конце зала, есть висячая галерейка. И там скамейка стоит. И оттуда, надо думать, видно.
Девчонки рассказывали Дуне и про зеленую лужайку, которая раскинется на помосте, и про пещеру, которая вдруг возьмет да скроется под полом, и про яблоню, которая называется «Дианиным древом» и на которой сперва засияют золотые яблоки, а потом вдруг пропадут, будто их и вовсе не было…