Евгений Федоров - Ермак
Ильин вгляделся в лихого наездника и вдруг признал:
— Браты, да это сам князец Лугуй торопится!
За Лугуем толпами устремились его воины. Коренастые, медноликие, некоторые в шеломах, — они торопились на зов князьца… Вот первая волна их выхлестнула на высокий яр и бросилась на тын. Привычный к опасностям, казак Ильин спокойно выжидал. Он видел белые острые зубы, смуглые разгоряченные лица, охваченные злостью глаза и примеривался. И, когда первый, крепкогрудый, в короткой малице и в бухарском панцыре, остяк поднял над тыном голову в шеломе, он размахнулся и ударил его; враг разом осел и покатился вниз. Войдя в ярость, казак кричал разудало:
— Подходи-ка еще! Чей черед! — он бил топором наотмашь, размахивал им вправо, влево. На скупом солнце зловеще сверкало острие, и многие, перехватив его блеск, в страхе скатывались вниз. Упрямо стояли на валу стрельцы, — они били врага копьями, рубили бердышами.
Напрасно надрывался в истошном крике князец Лугуй, — остяки не могли осилить стрельцов. Воевода Мансуров, глядя на тучи стрел, на орущие толпы, хмуро думал: «И с чего сдурели? Эх, князец, попади-ка ты ко мне в руки, уж разделаюсь по совести…»
Весь день продолжались воинственные крики остяков и визжали тугие стрелы. Десятка два израненных стрельцов ушли с вала, но городок устоял. Замерцали первые звезды, и на Иртыш надвинулась ночь. Князец Лугуй повернул свои нарты и устремился в снежную муть, за ним толпами потянулись и его воины.
В избе воеводы топилась печка. Стряпуха с засученными рукавами, с подоткнутым сарафаном проворно орудовала рогачами. В темном закутке, за печкой, трещал сверчок. Все шло тихо, по-домашнему, мирному, даже и в думки не приходило, что только сейчас бились у валов и через зимовье со свистом летали стрелы, поранившие немало людей. Воевода, не снимая панцыря и шелома, сидел у тесового стола и сосредоточенно думал. Вдруг он оживился и крикнул:
— Позвать пушкаря!
Наклонив голову, чтобы не удариться о приолоку, в избу вошел рослый, статный молодец с умными глазами. Он мигом смахнул шапку и низко поклонился Мансурову.
— Как твоя голубица, исправна? — спросил воевода. — Ядра есть?
— Все есть и все в готовности. Каменны ядра на огне калить буду. Пойдут — я их разз-у-ва-жу! — бодро отозвался пушкарь. Был он складный, неторопливый и, по всему видать, дело свое знал.
— Ну, иди с миром, — сказал воевода. — Да гляди-поглядывай, — завтра, чаю, опять надо драться.
Отпустив пушкаря, Мансуров снял шелом и стал есть.
Утром, едва только занялась поздняя заря, на берегу снова закричали остяки. Их толпы стали гуще, смелее. Впереди, на нартах, опять князец Лугуй, а позади него шесть стариков, несших рубленного из толстой коряжины идола «Словутея». Вокруг идола, извиваясь в дикой пляске, стуча в бубен, кружились два шамана. Лисьи хвосты и шкурки зверьков, нашитые на их парки, развевались. Заунывный звук бубнов разбедил Ильина. Казак вскочил и побежал на вал. Стрельцы изумленно разглядывли диковенное зрелище.
Остяки шли к зимовью весело, приплясывая. Из туманной дали к ним подъезжали все новые и новые нарты. Все теснились к идолу. Огромный, с разукрашенными кровью губами, он медлено колыхался среди толпы.
— Гляди, какого лешего себе топором сотворили! Тьфу! — сплюнул казак. — Тож бог выискался!
Идол был вырублен грубо, тяжеловесен, и остяки с трудом дотащили его до реки. Сюда же доставили и двух скуластых малых, одетых в парки, но со связанными руками.
Казак Ильин побагровел:
— Сволочи, самоедских малых притащили! Жечь будут, чтобы задобрить Словутея!
Шаманы продолжали кружиться и бить в бубны. Они вертелись, трясли головами, дико выкрикивали и, подбегая к самоедским малым, замахивались на них ножами. Те, понурив головы, безропотно стояли среди беснующихся в пляске остяков.
Воевода поднялся на дозорную вышку и разглядывал бушующие толпы. «Сейчас натешатся, намолятся идолу и кинутся на зимовье, — прикидывал он: — Выдержим ли?» И, наклонившись к пушкарю, приказал:
— Ты, брат, наведи на Словутея, да так тарарахни по идолу, чтоб гром раскатился по всей Кодской земле! А ну, милый!
Пушкарь навел свою голубицу, сдвинул брови и ждал воеводского приказа. Он не сводил глаз с толпы. Вот схватили связанных малых и поволокли к идолу. В толпе был и князь Лугуй. Он шел и подплясывал в такт бубну.
— Годи же, я тебе, старой лисе, подсыплю жару под хвост! — пригрозил воевода и сказал пушкарю: — Ну, Васятка, подошло, в самый раз, — трахни-ка!
Пушкарь поднес зажженный фитиль, и по всему обьскому раздолью грянул гром. Выстрелу отозвались дали, и от этого грохот умножился и стал страшней. Раскаленное ядро угодило в грудь размалеванному идолу и разнесло его в щепы. Князец Лугуй упал головой в снег и задрыгал ногами.
Шаман в разорванной парке и с разбитым бубном полз на карачках от страха.
Торопившиеся на олешках остяки быстро свернули нарты в сторону и погнали вниз по Оби. Воинство очухалось и, не ожидая, когда русский пушкарь ударит во второй раз, пустилось в бега.
Только князь Лугуй, придя в себя, не пожелал уходить. Он сел на нарты и, размахивая хореем, направил олешек в городок. К зимнику он подъезжал важно, как к завоеванной крепости. Ему распахнули ворота, дали вымчать на площадку. Окружив оживленной толпой, вытолкали вперед казака Ильина:
— Спроси его, зачем примчал сюда? Не покружилось ли у него в голове?
Казак спросил вояку:
— Ты кто и почему наехал в крепость?
— Я — князь Лугуй, победитель Кодской земли! — с гордостью ответил он. — Русский хорошо гром делал. Словутея — нет! Ай-яй, что наделал русский огненный стрела. Русь велика, и я хочу в Москву, чтобы с моим братом-царем поговорить.
Воевода вышел навстречу князьцу, ощупал его:
— Жив-здоров? Ну, хвала богу. Гляди, в другой раз не попадайся!
Лугуй головой покачал:
— Зачем? Надо Москву!
— Коли решил замириться, отвезем на Русь! — согласился воевода. — А теперь жалуй в гости…
К полудню все стихло. Остяки разъехались в свои паули. Князь Лугуй, наевшись и напившись досыта, не снимая парку, завалился под стол и тут же отошел ко сну.
Добровольно пришедшего князьца Лугуя весной отправили в Москву. Поехал он в дальнюю дорогу в сопровождении десятка родичей. На многих нартах везли большие мешки, набитые лучшей рухлядью — песцами, соболями, горностаями и куницами. Добирались до столицы долго; проехали Сердынь, Вологду, — князец на все пялили очи и поражался. Взглянув на церковь, воскликнул:
— О, это больше, чем мой чум. Тут и живет царь?
— Нет. Тут пребывает господь-бог, — со смирением ответил ему священник.
Князец Лугуй покачал головой:
— Твой бог богаче и сильней Словутея, коль забрался в такой чум.
Остяк с удивлением выслушал колокольный звон и сказал об этом:
— Твой бог любит большой шум. Наш шаман делает маленький звон: динь-динь!
Князьца с почетом доставили в Москву и поместили в боярские хоромы. Дородный дьяк Посольского приказа, приставленый к нему, сказал:
— Оглядись тут. Потом к царю на поклон пойдешь, а допрежь того в баню отправишься. Добрый пар кость сладко тешит.
Князьца свели в жарко истопленную баню. С него сняли парку, потом малицу, потом майнсуп — короткие штаны из оленьей кожи, стащили унты. Худенький голый князец, с засохшей грязью на теле, с испугом глядел на здоровущих боярских холопов. Заплетающимся от страха языком он спросил:
— Теперь в котел меня? Ой-ей, не хочу!..
— Еще что удумал? Котел поганить будем из-за тебя! — засмеялись холопы.
Раздетый боярин, брюхатый и волосатый, прикрикнул на челядь:
— Брысь, окаянцы! Кто позволил вам шутковать над гостем: то князь, не простой смерд!
Слуги притихли, под руки увели Лугуя в мыльню и ополоснули теплой водой.
— Ой, холосо! Шибко холосо! — похлопал князь себя по впалому животу.
Лугуя отменно напарили, напоили квасом, одели в чистое белье — льняные портки и рубаху. Князец долго щелкал языком и хвалил. Но больше всему ему понравились меды. Развалясь в предбаннике, боярин глазами показал на ковш. Холопы проворно наполнили его… Второй ковш поднесли князьцу. Как припал гость к нему, так и не оторвался. Выпил, утер губы, — внутри жар пошел.
— Шибко холосо! — похвалил он…
Баня князьцу понравилась. Через три дня его с привезенными дарами отвезли к царю. Федор Иоаннович обласкал его. Говорил с ним тихим, смиренным голосом. Лугуй стоял перед троном и не сводил глаз с парчевой одежды царя. Он осторожно протянул руку и потрогал ее:
— Холоса парка. Мне бы такую…
— Кланяйся, кланяйся! — толкали его в спину бояре.
Князец упал на колени и возопил:
— Я наберу много, много соболей, тысячи горностаев и сотни сороков песцов и отошлю на Русь. И каждый остяк будет знать, что холоса Москва. Царь, отпусти меду…