Лавр - Евгений Германович Водолазкин
Она радовалась проснувшемуся в ней аппетиту, потому что знала, что ест уже не одна, но с ребенком. Радовалась молозиву, то и дело появлявшемуся на ее сосках. Предавалась безудержным фантазиям о будущем ребенке и делилась ими с Арсением:
Если родится дочь, она вырастет самой красивой в Рукиной слободке и выйдет замуж за князя.
Но в Рукиной слободке нет князей.
Знаешь, приедет по такому случаю. Если же родится сын – что, в общем, предпочтительнее, – он будет светловолосым и мудрым, как ты, Арсение.
Зачем же нам два светловолосых и мудрых?
Так мне хочется, милый, что в этом плохого? Думаю, что ничего ведь плохого нет.
Однажды Арсений медленно провел по животу Устины ладонью и сказал:
Это мальчик.
Слава Тебе, Господи, как я рада. Всему рада. Особенно мальчику.
Сидя на лавке, Устина обычно поглаживала живот. Временами чувствовала движения сидящего внутри. После слов Арсения она не сомневалась, что это мальчик. Иногда Арсений прикладывал к ее животу ухо.
Что он говорит, спрашивала Устина.
Просит тебя потерпеть еще немного. До начала декабря.
Ладно уж – раз просит. Ему и самому, я думаю, надоело там сидеть.
Ты даже представить себе не можешь, как надоело.
Чтобы развлечь мальчика, Устина пела:
Мати-Мати, Мать Божия,
Мария Пресвятая (Устина крестилась сама и крестила живот),
где ты, Мати, ночи ночевала?
Ночевала я в городе Салиме,
во Божией во церкви за престолом,
не много спалось, много виделось,
будто я Христа Сына породила,
во пелены его пеленала,
во шелковы поясы свивала.
Арсений думал о том, что ее пронзительный голос может быть слышен с дороги, но ничего не говорил. Пусть, думал, поет, ребенку как-никак веселее.
Шила одежду.
Плохая, говорила, примета – шить неродившемуся одежду.
Но все-таки шила. Материал брала из Христофоровых вещей.
Из выморочного имущества, говорила, шить тоже не приветствуется.
Кладя стежок за стежком, глубоко вздыхала, и весь ее огромный живот приходил в движение. Из-под ее рук выходили пеленки, кукольных размеров порты и рубашки.
Делала и кукол. Изготовляла их из тряпок и разрисовывала по-разному. Вязала кукол из соломы. Все соломенные были одинаковыми и все походили на Устину. Когда ей Арсений об этом сказал, она разрыдалась.
Спасибо (кивнула) за комплимент. Большое спасибо.
Арсений обнял ее:
Я же любя, дурочка ты такая, никто тебя, как я, не любит и не будет любить, наша любовь – особый случай.
Прижался щекой к ее волосам. Она осторожно от него освободилась и сказала:
Арсений, я хочу перед родами причаститься, мне страшно рожать без причастия.
Он положил ей ладонь на губы:
Причастишься, родив, любовь моя. Как ты сейчас в таком положении поедешь в церковь? А после родов, знаешь, мы всем откроемся, и покажем сына, и причастимся, и станет легче, потому что, когда будет ребенок – и объяснять никому ничего не нужно, он все оправдает, это как жизнь с чистого листа, понимаешь?
Понимаю, ответила Устина. Мне страшно, Арсение.
Она часто плакала. Старалась, чтобы Арсений не видел, но он видел, потому что все эти месяцы они были неразлучны друг с другом и трудно ей было плакать втайне.
Читать Устине было все тяжелее. Внимание ее рассеивалось. Ей было тяжело сидеть и тяжело лежать. Лежать приходилось не на спине, а на боку. Теперь она все чаще просила Арсения почитать ей, и он, конечно же, читал. И случилось Александру прийти в болотистые края. И заболел Александр, но не находилось в тех болотах даже места, чтобы лечь. С чужих ему небес пошел снег. Повелел же Александр воинам, сняв с себя доспехи, складывать их друг на друга. Так сложили они в топком месте для него постель. Он лежал на ней, изнемогая, а от снега его накрыли щитами. И понял вдруг Александр, что лежит на железной земле под костяным небом…
Перестань. Устина тяжело перевернулась на другой бок и теперь лежала спиной к Арсению. Сегодня у нас тоже выпал снег, зачем ты мне все это читаешь…
Я найду тебе что-нибудь другое, любовь моя.
Устина вновь повернулась к нему.
Найди мне повивальную бабку. Это то, что мне скоро понадобится.
Зачем тебе какая-то темная бабка, удивился Арсений. Ведь у тебя есть я.
Разве ты когда-нибудь принимал роды?
Нет, но Христофор мне об этом подробно рассказывал. А еще он мне все записал. Арсений порылся в корзине и достал оттуда грамоту. Вот.
Можно ли принимать роды по написанному, спросила Устина. И кроме всего прочего, знаешь, я не хочу, чтобы ты меня такой видел. Не хочу, Арсение.
Но разве мы не одно целое?
Конечно, одно. И все-таки – не хочу.
Арсений не спорил. Но никого и не искал.
27 ноября в час сумерек у Устины отошли воды. Она поняла это не сразу, только когда постель ее намокла. Пока она сидела над горшком, Арсений перестелил холстину. Его начала бить дрожь. Когда Устина снова легла, он зажег два имевшихся масляных светильника и одну лучину. Устина взяла его за руку и усадила рядом с собой. Не волнуйся, милый, все будет хорошо. Арсений прижался губами к ее лбу и заплакал. Он чувствовал страх, какого не чувствовал еще никогда в жизни. Устина гладила его по затылку. Через час у нее начались схватки. В полумраке ее лицо страшно блестело горошинами пота, и он не узнавал это лицо. За привычными чертами проступили какие-то иные. Они были некрасивыми, припухшими и трагическими. И прежней Устины уже не было. Она как бы ушла, а пришла другая. Или даже не пришла – это прежняя Устина продолжала уходить. Капля за каплей теряла свое совершенство, становясь все несовершеннее. Эмбриональнее как бы. От мысли, что она может уйти совсем, у Арсения оборвалось дыхание. Об этом он не думал никогда. Тяжесть этой мысли оказалась велика. Она потащила его вниз, и он сполз с лавки на пол. Будто издали услышал стук головы о дерево. Видел, как неловко Устина поднимается с лавки и наклоняется к нему. Он все видел. Он был в сознании, но не мог двинуться. Если бы он знал тяжесть этой мысли раньше, каким смехотворным показался бы ему страх рассказать об Устине в слободке. Арсений медленно сел: я побегу в слободку, за повитухой, я мигом. Теперь уже поздно (Устина все еще его гладила),