Севастопольская страда - Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Кроме того, под Евпаторией перехвачено было парусное судно, шедшее из Геническа в Севастополь с восемью тысячами ведер спирта для нужд гарнизона. Это был тоже очень ценный приз. На судне этом никто не знал, конечно, о том, что враги пришли, и с недоумением глядели на то, как они хозяйничали в трюме, считали и метили бочки.
Между тем недоумение было уже излишним. Если в Галлиполи и Скутари французские войска, привыкшие в Алжире расправляться с деревнями кабилов, только еще пытались вести себя как завоеватели, то береговая полоса Евпаторийского уезда считалась уже вполне завоеванной ими, хотя и без боя, и в деревне Контуган, как и в других соседних деревнях, занятых ими на другой день, они резали и свежевали для своих котлов буйволов, телят, баранов, кур, а на костры, на которых варили и жарили это, разбирали незатейливые плетневые хлева и сараи, отбирали сплошь муку, крупу, овощи, фрукты, заготовленные на зиму, заставляли запрягать в арбы лошадей и волов и на арбы складывали сено, овес, ячмень, скопом насиловали женщин…
Лишенные всего, татары толпами бежали в Евпаторию, в которой, как они слышали, вводилась уже турецкая власть.
Высадка союзных войск, проведенная так сказочно беспрепятственно, и спокойно, точно на маневрах, закончилась только к вечеру на третий день.
Крылатую фразу, брошенную генералом Боске: «Эти русские совсем не желают с нами сражаться!» – повторяли теперь уже рядовые солдаты.
Погода снова стала прекрасной, как и в день прибытия к русским берегам, но при видимом изобилии воды в озерах оказался острый недостаток воды для питья: озера эти были просто клочки моря, отрезанные песками.
Пресную воду, правда, привезли с собою в анкерках на судах: турецкую воду как турецкую землю в мешках для бастионов, – но анкерки быстро опустели. Лошади целые сутки простояли совсем без пойла.
И шестидесятитысячная десантная армия двинулась к югу, к речкам Алме, Бельбеку и Каче, гонимая не только воинственным пылом скорее дойти до Севастополя и взять его, но еще и жаждой.
Действительно, такого скопления людей и лошадей нигде в своей степной части не мог напоить Крым.
Когда лейтенант Стеценко, проведя – теперь уже с целым донским полком – еще одну ночь вблизи союзников, вернулся наконец в Севастополь, он узнал, что главнокомандующий вывел из города войска для боя с надвигающимся противником на облюбованной уже им позиции на берегу Алмы.
Глава третья
Потревоженный муравейник
I
В небольшой гостиной довольно скромного дома на Малой Офицерской улице, которую, точно по приказу начальства, заселяли все больше отставные военные, 5 (17) сентября днем сидел с семьей хозяина дома, отставного капитана 2-го ранга Зарубина, унтер-офицер рабочего флотского батальона Ипполит Матвеевич Дебу. В семье Зарубиных, где он жил на квартире, знали, что он выслан сюда, в знак особой монаршей милости, в солдаты до выслуги в первый офицерский чин, что он, человек хорошо образованный, дает уроки детям адмирала Станюковича, что он принят в лучших домах города, но почти совсем не бывает в том батальоне, к которому причислен, что ему снисходительно разрешено даже носить штатское платье, в котором он был и теперь.
Но сам Дебу только сегодня утром узнал, что его положение очень круто изменилось, так как у Станюковича ему сказали, что вся семья за исключением самого адмирала уже укладывается, собираясь уезжать в Николаев, а из канцелярии батальона прислали к нему солдата-писаря с приказом явиться в казармы полка и быть отныне в них безотлучно ввиду «скоровозможных боевых действий».
Что боевые действия действительно «скоровозможны», это, конечно, знал и сам Дебу, но боевые действия вообще представлялись ему довольно отдаленно и смутно. Он был разжалован военным судом не из офицеров, а из чиновников одного из петербургских департаментов как петрашевец. Наказан он был сравнительно со многими другими – между прочим, и со своим старшим братом – довольно легко: всего только двумя годами арестантских рот – но возможность после арестантских рот выслужиться в офицеры в те времена действительно считалась «особой милостью монарха».
Со времени суда над ним прошло уже почти пять лет: тогда ему было всего двадцать пять – но теперь он казался гораздо старше тридцати: как бы ни были легки, наказания все-таки сильно меняют человека.
В обществе считался он очень осведомленным в разных вопросах и остроумным собеседником, но улыбался редко и бегло – на момент. А внешность его была подкупающей по той постоянной серьезности, которая светилась и в его пристально и прямо глядящих на каждого глазах, казавшихся черными в тени, но на свету неожиданно голубевших, и в прекрасно сработанной голове, и в правильных чертах лица, и в той неуловимо свободной манере держаться, которой так трудно научиться, если она не присуща человеку, и которую нельзя было изменить в нем даже таким бесспорно сильным средством, как два года арестантских рот.
Негромким грудным голосом он говорил, по-своему пристально глядя в глаза капитана:
– Для того чтобы на тебя не вздумали напасть, нужно только одно: чтобы тебя боялись. Не так ли?.. Но ведь, кажется, наш император делал все для того, чтобы его боялись, однако же на нас вот напали, и, нужно сказать, напали нагло и очень открыто. Это значит, что совершенно перестали бояться.
– И эти напавшие… напавшие… они… они будут истреблены! Да! Истреблены бе… без остатка! – с большим усилием, но азартно выкрикнул капитан и стукнул раза три палкою в пол. – Им не дадут сделать… эту… эту… обратную амбаркацию… амбаркацию… на ихние корабли! Нет! Не дадут! – И еще раз стукнул, точно приложил казенную печать на горячий сургуч.
Капитан Зарубин был красен тощей жилистой шеей и бледен лицом, выкаченные раскосые глаза глядели свирепо, полуседая щетина на голове стояла дыбом, полуседая щетина на щеках и подбородке придавала ему воинственный вид.
В синопском бою он был ранен в ногу и контужен в голову и левое плечо, левая рука висела плетью, голова дергалась, язык плохо повиновался мыслям, ходить он мог только медленно, сильно опираясь при этом на толстую палку. В вознаграждение за все это он был представлен к очередному ордену и получил отставку с пенсией и мундиром.
Кроме него сидели в гостиной две его дочери: старшая, Варя, уже невеста, с пышными щеками, с русой косой до пояса и с бирюзовым девическим колечком на левом мизинце, и младшая, Оля, подросток с полуоткрытым алым ртом и жадно вбирающими решительно все на свете глазами.
Иногда заходила и присаживалась их мать,