Сын Яздона - Юзеф Игнаций Крашевский
Князь Генрих хлопнул в ладоши и призвал Ростислава, своего каморника, который почти никогда от него не отходил. Он и Ян Иванич, второй личный слуга князя, оба в самом рассвете сил, дородные мужи, личная стража, – тут же показались на пороге.
– Готовиться на завтра – всем! Выдайте приказы! – сказал князь. – На рассвете у Девы Марии богослужение и исповедь, потом – в путь!
Он перекрестился и в воздухе начертил рукой, будто бы замахнулся мечом.
– Дать сигнал на завтра! Для отдыха и приготовления осталась ночь.
Послушый Мечислав сию минуту вышел к своим людям во двор, спеша с подобными приказами. Шепёлка, поколебавшись, пошёл следом за ним. Ростислав, исполнив поручение князя, спешно вернулся к нему, потому что князь Генрих снова выдавал приказы.
– Смотри, Ростек, – обратился он к нему с принуждённой весёлостью, – что принесёт завтра, один Бог знает, в руках которого наши судьбы, сегодня мы должны быть в хорошем настроении. Не нужно жалеть ни еды, ни питья. Дай приказ пивничным и тем, что варят, чтобы приготовили нам последний ужин, как следует для тех, кто завтра… уже, может, есть не будет. Не жалеть ничего, ни для рыцарства, что тут со мной сидит, ни для тех, кто где-то в другом месте будет ужинать.
Он положил руку на плечи Ростислава.
– Прикажи, чтобы было по-княжески, по-королевски, потому что мы все этого достойны. Последний праздник себе устроим, пусть нам ничего не жалеют. А столов поставьте больше, чтобы я один не был, и в добром окружении съел прощальный ужин…
Ростислав поклонился, улыбнулся пану, поцеловал ему руку и спешно выбежал.
Замок и околица в этот вечер выглядели так, словно через минуту должна была начаться битва. Всё было в невероятном движении, люди среди шума и давки едва могли договориться. Один поспешно точил меч на первом попавшемся точиле, другой считал стрелы и пробовал их наконечники, иной крепко насаживал обух, другие снаряжали коня.
Везде была видна поспешная, лихорадочная деятельность.
– Завтра! Завтра! – повторяли, встречаясь…
Костёл постоянно стоял открытым. В этом веке великого своеволия и не меньшей набожности все тиснулись к алтарям, потому что каждый имел камень на совести. Искали ксендзев, чтобы от них получить благословение, очистить душу, наконец, достать, что можно, какую-нибудь реликвию, благословенный крестик, медальончик, талисман, который бы охранял от смерти, или от ещё более тяжёлого, чем она, увечья и неволи.
Разбросанные по домам солдаты брали у баб разные узлы и травы, которые также должны были охранять.
Верили в чудо так же, как в колдовство и чары. Были, наконец, и такие, что, не много заботясь о жизни, наслаждались тем временем обилием напитков и мяса, кои им щедро добавляли как приговорённым в преддверии казни.
В лагере пана Сулислава Яксы, составленного из первого краковского рыцарства и замлевладельцев иных округов, царило движение не меньше. Весь этот отряд имел свой отдельный лагерь, к которому постоянно из других таборов наплывали гости. Здесь было шумней, оживлённей, веселей.
Павлик со своими – клехой Зулой, Воюшем и военной челядью – напросился к мещанину, который уступил ему светлую и довольно просторную комнату, но той не хватило посетителям, потому что сын Яздона угощал с такой безумной, распущенной щедростью, так весело, что туда все лезли.
Он привлекал к себе людей, добавлял надежды, пробуждал великое стремление, так что все к нему льнули.
Первый раз в жизни он был паном, мог немного по своему желанию наговориться, насмеяться, людей свободно подразнить; мальчик так этим наслаждался, что Воюш постоянно должен был его притормаживать. Он его уже не хотел слушать.
Поддерживали юношу новые приятели, не чем было помочь.
Всё давало ему повод для пустого смеха: люди, место, слова и движения. Он особенно безжалостно издевался над теми, которые о завтрашнем дне говорили с опаской и сомнением.
Он был в высшей степени уверен, что они побьют татар и поля устелят трупами. Эта отвага гневила Воюша, а его гнев её увеличивал. Зула, прохаживаясь с литургической книгой, молился, гневался на шалуна, а так как ему мешали в молитве, часто прямо на двор выскальзывал. Там ему также не лучше было, крик юноши и беспокойство за него тянули его вернуться. Через минуту он появлялся в дверях и, не в силах выдержать в давке, убегал снова.
Воюш сидел на лавке, опёршись на стол и положив голову на руки. Как только глядел на молокососа, плечи его тряслись.
А Павлик шутил.
Уже смеркалось. Сулислав, который на ужин к князю Генриху имел право взять с собой нескольких главнейших, памятуя отца, послал за сыном Яздона, чтобы его сопровождал. Воюш одного его отпустить не хотел, но юноша, быстро надев на себя по возможности лучшую одежду, припоясав самый красивый меч, вырвался, не спрашивая. И он ушёл бы от него, если бы старик сильной рукой не схватил его за полу и не вынудил идти с ним.
Хотя Воюш там места иметь не мог, готов был, пожалуй, стоять позади мальчика, чтобы его в данном случае воздержать от какого-нибудь безумства.
Большая комната в нижней части замка наполнялась, словно на какое-нибудь торжество, собирающимися гостями. На их лицах видна безоблачность, какую даёт мужественным душам неизбежная необходимость. Хмурятся и морщатся лица, пока можно громко болтать, пока можно нагинаться на обе стороны, пока продолжается неопределённость судьбы; когда раз произнесено слово, мужской ум с ним свыкается, смело глядя в глаза тому, что неизбежно.
Теперь колеблющихся несколько часов назад людей было немного. Князь Генрих был сияющий и спокойный, он, что подкреплений короля Вацлава ждать не хотел, и другие из него, как из воды, черпали надежду на победу, отвагу к неравной битве.
Шепёлка глядел на него в недоумении, поддакивал ему, точно сам себя хотел убедить. Мечислав поправлял длинные волосы, сжимал зубы, подтверждал головой то, что говорили. Сулислав, памятуя о мужественной смерти своего брата, погибшего в битве с татарами, не хотел лишать смелости других. И ему добавляла храбрости мужественная резигнация князя Генриха.
Иные, может, забыли о завтрашнем дне ради сегодняшнего вечера, который проходил весело.
Комната, немного низкая, но просторная, освещённая факелами, которые держала стоящая у стен челядь, представляла картину движущихся огней и теней, полную отчётливых противоречий. Одни фигуры обливал густой мрак, когда другие светились в полном блеске, искрясь своими драгоценными украшениями, переливаясь яркими красками, сверкая золотыми окаймлениями.
Кое-где из мрачных теней выскальзывала голова, отмеченная рыцарским выражением мужества, побледневшее лицо увядшего старца, словно вытесанное из серого камня, или цветущие лица юношей,