Кристиан Комбаз - Властелин Урании
Выстрел пушки возвестил отплытие короля и его друга герцога, стало быть, Меркурий отступился от нас. Юный бог в крылатом шлеме покинул моего хозяина, больше он не будет охранять его от невзгод.
Не успел я об этом подумать, как на берегу большого пруда увидел Густава Ассарсона. Только что у пристани он схлопотал по голове, ему частенько случалось драться с моряками, и теперь его лоб кровоточил. Злой и пьяный, он крикнул мне: «Куда идешь?» Я шел дальше, ничего не отвечая, тогда он догнал меня, преградил дорогу, грубо дернул за плечо и попытался схватить мою сороку, сидевшую у меня на макушке. К счастью, мимо проезжал лакей, везущий две корзины тряпья, предназначенного для переработки на бумажной фабрике.
«Ну-ну, иди, ищи своего хозяина, – проворчал Густав. – Интересно, о чем вы станете толковать промеж себя? Мне рассказать не хочешь?»
Лакей втянул меня на повозку, запихнул среди корзин, оставив одну из них меж собой и мною, словно опасался получить удар в спину, и, пожав плечами, повез меня в Голландскую долину.
Сеньора мы застали сидящим верхом на лошади, а управляющий Хафнер стоял перед ним. Фигура всадника неподвижно застыла в слепящих лучах заката; он был без носа – слишком трудно удерживать на лице искусственную нашлепку наперекор резким движениям скакуна.
На исходе весны выпадают такие вечера, когда закатное небо уже бледнеет, а солнце еще извергает на землю потоки лучей. Я безмерно наслаждался этим нежданным напоминанием о непреходящей красоте небесной, ведь мы-то здесь на земле, живем под страхом вечно нас обступающих уродств.
Работник, мне не знакомый, угодил под мельничный жернов, и чан был весь измазан его кровью. Раздосадованный тем, что испорчено столько бумаги, Сеньор не проронил ни единого слова сострадания. Что до меня, я обратился с молитвой к Иисусу, прося его смягчить это черствое сердце, и моя просьба была исполнена почти тотчас.
– Все кончено, Господин?
– Да, конец.
Выслушав распоряжения, Хафнер побрел прочь, его плечи ссутулились, и я заметил, что его камзол, серый в крапинку, как оперение цесарки, стал ему тесноват, а лицо слишком бледно (то были первые признаки водянки, которая вскоре раздула ему ноги, а потом унесла его).
Когда повозка, направляясь к дюнам, обогнула здание, мы с Сеньором остались с глазу на глаз. Он приказал мне поведать о том, что ждет впереди: после отъезда герцога Брауншвейгского этот вопрос его сильно беспокоил. Но прежде всего он потребовал, чтобы моя сорока отлетела куда-нибудь подальше, с глаз долой. Я прогнал ее, и она, описав широкий круг, исчезла за деревьями.
«Ну, я тебя слушаю».
Сердце мое внезапно преисполнилось уверенности, признаться в которой никак невозможно: я вмиг осознал, что дело его не переживет столетий, это иллюзия. От его трудов ничего не останется. Девизы, что он приказал высечь у входа в залы, сотрутся, его дворец будет разрушен и сожжен, его инструменты погибнут.
Мне вспомнилось, что говорил Якоб Лоллике, созерцая вдали дворец короля Дании, где архитекторы Ураниборга недавно завершили свои более чем двадцатилетние смелые опыты. Мой пастор стоял тогда на последней, высящейся над морем скале Вестернеса, и он сказал так: «В день, когда строительство подобного сооружения закончено, не должны ли мы вообразить его преданным запустению или немой власти песков, подобно древнему Вавилону?»
Приметив мое волнение, Сеньор встревожился:
– Да что это с тобой? Выкладывай!
Я объяснил, что меня только что настиг посреди дороги Густав Ассарсон, хотел напугать.
– Он говорил с тобой обо мне?
– Скорее настаивал, чтобы я с ним о вас поговорил.
– И что же он хотел узнать?
– Потаенное.
– О чем это ты?
– Этот мерзавец спит и видит, как бы вас погубить. Любые враки пускает в ход, лишь бы все вас возненавидели.
– Враки? Какие же?
– Те самые, какими он и меня донимает: будто я одержим дьяволом. А раз вы допустили, чтобы я родился, чтобы рос под вашим кровом, вы тоже пособник нечистой силы.
В его глазах мелькнула печаль – пусть еще не доброта, до такого не дошло, но то был взгляд, заставивший меня забыть, что этому лицу недостает носа.
Кажется, Христос внял моей молитве.
На следующий день после отъезда короля Шотландии меня посадили в тюрьму на восемь дней под тем предлогом, будто я крал хозяйское пиво. Обвинение, не более и не менее справедливое, чем если бы его возвели на меня днем раньше или днем позже. Лишенный выпивки, я не мог пустить в ход свои способности колдуна. Таким образом, моя невоздержанность была в высшей степени полезна моему хозяину. Увы, господин Браге на несколько дней отправился в Копенгаген, да еще в Роскилле собирался заехать, у него там были дела, в которых мой пророческий дар ему никак послужить не мог. Вот он и подумал, что за время его отсутствия жители острова должны убедиться, что я не пользуюсь никакими привилегиями, это, по его разумению, был ловкий ход. Следовательно, заточению меня подвергли дабы восстановить мое доброе имя.
По правде сказать, я от такой заботы едва не умер. Если бы его сестра София не вернулась на остров, мне пришел бы конец. Сидение взаперти в подвале флигеля для челяди, в настоящей камере, именуемой донжоном, хоть и упрятанной под землю, чуть не лишило меня рассудка. Моя сорока какое-то время бродила вокруг стены, но вскоре исчезла. Говорили, что она умерла, да верно, так оно и было: я больше никогда ее не видел. Лакеи, над которыми я часто подсмеивался, когда мой хозяин еще покровительствовал мне, теперь сводили со мной счеты, донимали, не давали спать, мочились на меня через слуховое окошко, подбрасывали туда дохлых котов и ворон, крича: «Йеппе, к тебе посетитель!»
Внезапно мне открылась новая и страшная способность моей памяти: во мраке подземелья она разворачивалась, как нежный лист молодого папоротника, распускала в моем мозгу свои вырезные отростки, очерченные столь четко, что не ускользала ни единая самомалейшая подробность. Я заново оживлял одну за другой все те мысли, что бередили душу с той поры, как я появился на свет, все образы, что томили меня. Сеньор предстал передо мной на песчаном берегу, как тогда, в первый раз, без носа и без одежд, и проплыли давние грезы о земле Исландии, и ожили вновь те жуткие, дикие фантазии, с которыми моя память всегда связывала цифры: химеры, раздутые трупы, выброшенные морем, всякие мерзости, услышанные, подсмотренные или испытанные на себе в те времена, когда Густав вытаскивал меня из какого-нибудь укрытия и с гнусной поспешностью тащил показывать морякам.
Ну, стало быть, София Браге нарушила распоряжение брата и приказала выпустить меня из-под замка.
Меня отмыли. Утешали, прослышав о том, что я лишился своей сороки. Отогрели моего брата-нетопыря. Угощали сушеными фруктами, пивом и заправленной маслом похлебкой в круглой миске с ковшиком. Наконец, когда я среди стольких забот совсем растаял, изнемог от дивного облегчения, служанка Ливэ, осушая мое истерзанное тело, которое она облекла в мягчайшие ткани, с полного одобрения своей госпожи взбодрила мою мужественность, что очень их насмешило, а мне доставило наслаждение, которому, как я видел не раз, предавались и моряки, и поляк-садовник, и даже Йохансон, он того не скрывал и уверял меня, что сам хозяин этим занимается, хотя нам запрещает.
Господин Браге возвратился домой не один: с ним прибыл математик Ротман. В его присутствии он не посмел разбушеваться, хотя ему очень этого хотелось (ведь, оставив меня томиться под землей, он меня обнаружил гуляющим на солнышке и нарядно одетым). Его юный гость, похожий на печальную цаплю, носил красный плащ, на изнанке которого пестрело множество разноцветных нитей и ленточек; он признался хозяину, что некогда подарил мне очки. Выходило, что я скрыл это от своего господина.
Услыхав об этом, Сеньор омрачился, однако ничего не сказал. Филипп Ротман привез новые очки, но эти плохо подходили к моим глазам, и он обещал мне другие. В конце концов Тихо Браге стал проявлять крайнее недовольство тем, что Ротман пытается вовлечь меня в некий таинственный заговор по поводу всех этих ниток и лент, что он носил под плащом, уверяя хозяина, будто они ему нужны, чтобы «ткать свою память». Сеньор решил, что это метафора вроде тех, какими пользовались философы древности или евангельские персонажи. Что до меня, я сразу понял, о чем речь: располагая ленты и нити в определенном порядке, связывая их, создавая сочетания цветов, математик ландграфа Гессенского приводил их в соответствие со сплетениями своей памяти, ему было довольно бросить взгляд на голубую, красную или зеленую ленту, чтобы вспомнить ход мысли, который трудно восстановить без помощи пера и чернил. Итальянец по имени Камилло прославился тем, что ввел в употребление этот прием, и всю Европу объехал, помогая преобразовывать кунсткамеры (таковая имелась у Софии Браге) в «театры памяти», где всевозможные предметы, будучи расположены в символическом порядке, являли наблюдателю обобщенный взгляд на мир видимый как зримое воплощение мира идей.