Ион Друцэ - Белая церковь
Турки начали отступать, но было уже поздно. Да, собственно, и отступать-то особенно уже было некому. Из двух десятков их осталось всего пятеро. Расколов эту пятерку, казаки повалили четверых в снег, перевязали, потому что приказано было их живыми взять. Оставался еще один, и вот тот, пятый, ну насмерть стоит, паскуда.
К удивлению казаков, тот, последний, был на редкость храбр. Один против целой сотни, он и не думал сдаваться. Ловкий, с повадками дикой кошки, вооруженный ятаганом и кинжалом, он то наскочит, то отступит, и невозможно было угадать, каково будет его следующее движение. В какое-то мгновение казаки им залюбовались — ну до чего силен, до чего храбр, подлюга! И тогда самолюбивый полковник возымел желание взять его в одиночку.
— Не трожь! — крикнул он казакам. — О-то я его визьму. О-то мий буде турок.
Вывел своего коня на твердый пласт, разогнал, так чтобы конем молниеносно сбить его с ног, по, пока он это проделывал, детина вдруг с чего-то вырос на две головы, и казаки ошарашенно оглядывались — с чего он вдруг стал таким длинным? Оказывается, все наскакивая и отступая, турок не переставал при этом выбираться из чаши. И таки выбрался. Теперь ему доброго коня, и поминай как звали. Покинувшие поле боя лошади стояли рядом, в ожидании седоков. Турок поздней почувствовал возможность свободы. Всего один бросок, лишь бы ухватиться за гриву…
Но нет, пожалуй, не спасется. Головатый, разогнав своего жеребца, уже летит на него. Крик, вопль, удар, и на секунду турок исчез под копытами головатовского жеребца. Он, несомненно, погиб бы, если бы попытался уклониться от удара, но храбрый и ловкий турок, наоборот, нырнул коню под брюхо. Жеребец полковника, дико заржав, вдруг стал беспомощно оседать на задние копыта.
— Ах ты, антихрист… Моего верного друга…
Выпрыгнув из седла, Головатый ухватил турка и почему-то непременно хотел его удушить. А турок был сильный, не давался, и, пока руки Головатого добирались до его кадыка, полковник уже сам лежал в снегу, и турок замахнулся кинжалом. Три шага было до них, но эти три шага сделать дольше, чем ударить кинжалом. И когда казакам показалось, что уже ничто не спасет сотника, рядом как из-под земли вырос все тот же Кресало с поднятой саблей, а сабля, как известно, бьет точнее и быстрее, чем кинжал.
— Не убивай!!! — крикнули пленные. — Он сын хана! Лучше нас убивай!
Кресало, говорят, был туговат на ухо, а к тому же у него было правило, в силу которого в бою он не слушал никого, кроме бога и своей руки. И лежит молодой турок в снегу с расколотым черепом. Пленные в один голос оплакивают его, а Кресало, выбравшись из снега, по-хозяйски поправляет седло на своей кобылке, потому что до утра еще далеко, ехать долго.
В этот великий миг победы, в этот горький час поражения почему-то вдруг всех охватило уныние. Умолкли пленные, утихли лошади, замерли казаки. Реквием великой печали взмыл над полем брани. Оставался один только запах остывающей на морозе крови да трупы воинов и лошадей, выглядывавших тут и там из перемолотого снега. Вечная слава и вечный покой подавали друг другу руку, а над миром по-прежнему светит луна, переливаясь синевой, играют в лунном сиянье засыпанные снегом поля. Небо чуть потемнело, вот-вот луна уйдет за далекие холмы, а из низины медленно поднималась по склону холма сложенная из детских голосков тысячелетней давности песенка о трех магах, которые пришли из дальних далей поклониться младенцу.
Потому что их пленилаВифлеемская звезда…
В тех же рождественских заметках нямецкий старец вопрошал: а задумался ли ты, любезный читатель, почему это младенец родился зимой, в дороге, при полной неприкаянности беженской жизни? Думал ли ты над тем, что этих зимних беженцев никто приютить не хотел? К тому же в те дни как раз шла перепись населения в царстве Иудейском. Вифлеемские гостиницы и дома для приезжих были переполнены. С трудом нашлась добрая душа, согласившаяся принять Иосифа и Марию, но, поскольку места в доме уже не было, поместили их на ночь в хлеву. Мыслимое ли дело, чтобы господь, благословивший постройку стольких великолепных храмов, предназначил своему единственному сыну обрести земное обличье в хлеву?!
Генерал Каменский, выслушав сообщение о ночном бое, пожелал лично взглянуть на сына каушанского хана, привезенного Головатым с поля боя. Двадцатилетний юноша лежал на деревенских розвальнях, застеленных соломой, и юное прекрасное лицо было все еще озарено решимостью вести битву до конца.
Вернувшись в штаб-квартиру, генерал взял листок и написал несколько строк, которые стали украшением всей той четырехлетней войны. «Не как российский генерал, — писал он каушанскому хану, — а как отец, имеющий двоих сыновей на этой войне, я возвращаю вам, светлейший хан, тело вашего сына и склоняю свою седую голову пред мужеством его».
В тот же день в сопровождении полкового священника тело юноши было переправлено в Бендерскую крепость. Через день священник вернулся с ответом: «Велико горе человека, потерявшего единственного сына. Утешаюсь только тем, что мой сын погиб достойно, защищая себя и своих товарищей…»
После этого обмена письмами, хотя особого уговора не было, обе стороны во избежание дальнейших недоразумений убрали свои дозоры с холмов, стоявших над Салкуцей. Но, увы, было уже поздно. Жребий был брошен, и судьба этой деревушки была предрешена.
Оттоманская империя описана достаточно, и трудно что-либо добавить к существующему в мировой литературе ее портрету. Потеряв отряд в двадцать человек, похоронив с почестями сына каушанского хана, еще раз перечитав письмо генерала Каменского, турки наконец сообразили. Русские, сказали они себе, хорошо зимуют на своих квартирах, им и в голову не пришло бы нарушить перемирие, если бы не гнусные интриги той маленькой Салкуцы. Что значит, о великий Магомет, они и тех принимают хорошо, и этих принимают неплохо! Ну, допустим, православные, рождество и все такое, но праздник кончается, а поздравления продолжаются? Уж, кажется, время бы понять, что там, где греется турок, русскому делать нечего, так же как и турку делать нечего там, где принимают русского. А если кто строит козни и сеет семена раздора, то пусть меч возмездия падет на их голову!
Бедные салкучане, они долго после той катастрофы не могли прийти в себя, и, передавая шепотом из поколения в поколение сказание о постигшем их бедствии, они всякий раз намекали на то, что этого могло бы и не случиться, будь у них настоящий пастырь.
Что и говорить, со священниками им в самом деле не везло. Отец Никандру, прослуживший всю жизнь в этой долине, был прозван за свое пристрастие к виноградному хмелю отцом Канэ, ибо к старости опустился до того, что стал уже ходить по селу с пустой жестяной кружкой, привязанной к поясу. Бывало, другой и хотел бы угостить, да лить было не во что, один кувшин в доме, и в подобных случаях отец Никандру доставал свою привязанную к поясу кружечку-кану…
Его любили в селе, он был добрейшей души человек и обладал притом таким могучим басом, что по праздникам приходили из соседних сел нарочно, чтобы послушать его службы. Спору нет, к старости он уже совсем спился, и было бы, может, лучше, если бы его сместили, но салкучане привыкли к нему. Так все шло и шло, пока однажды заезжий епископ не попал в храм на службу, когда отец Никандру, будучи в нетрезвом виде, пытался произнести проповедь.
Тут же на глазах своей паствы он был лишен сана священника. С него даже сняли большой медный крест, символ пастырского призвания, но прихожане, присутствовавшие при этом, заступились, настаивая на том, что крест, мол, личная собственность самого священника. Заполучив обратно крест, который он всю жизнь проносил на груди, обернув в белый платочек, старик брел по деревне и плакал горькими слезами, потому что ему шел уже восьмой десяток и он был не в силах расстаться со своим храмом и со своей паствой.
Новый священник, присланный епископом, был молодой валах из монахов. Не обладая особым голосом, он был на редкость хваток и, кажется, умел все на свете. Службы он справлял на церковнославянском языке, и, хотя салкучане мало понимали в тех службах, они полюбили молодого священника за молчаливость, за хозяйственность. В течение нескольких лет они перестроили храм, подняв его крышу на три аршина, перекрыли, достали небольшой колокол, и по воскресным и праздничным дням любо было слушать, как клокотала вся долина от его бойкого звона.
Одно было плохо — священник был родом из Валахии, и, как только наступали времена смуты, он прощался с паствой и уходил в свой монастырь. Салкучан, когда нагрянула эта война, охватил ужас — остаться в такое время с закрытым храмом! Посоветовавшись, они пошли всем миром на окраину села к низенькому домику, обвитому виноградной лозой, ибо только лоза росла во дворе отца Никандру, только она и задерживала его еще в этом мире.