Иван Новиков - Пушкин в Михайловском
Если бы та это знала, как бы отдернула руку и какая б обида пала на сердце! Но Анна не знала, а Пушкин непроизвольно все пожимал ее пальцы.
Все это было тогда за ужином весело, дерзко, легко. И лишь когда разъезжались и Полторацкий, усадив Керн в экипаж, сам сел с нею рядом, а Пушкин стоял на крыльце, провожая, и она коротко глянула на прощанье бархатными своими, грустно-прелестными глазами, — сердце тогда в нем глухо стукнуло — как и сейчас. Глаза эти были и взгляд — как у Бакуниной: первая его детская любовь… Лошади тронули, и как бы все поплыло вместе с ними… как и сейчас.
Пушкин медленно поднял к губам руку Анны и осторожно ее поцеловал.
Воспоминание это было так кратко, но и так полно! Он мигом очнулся и, не отнимая руки своей спутницы, взмахнул обеими, и своей и ее, в воздух — высоко.
— Вечер… хорош, — сказал он. — Но, кажется, все повернули домой. Надо и нам. — И замолчал.
Анна, счастливо затихшая, почувствовала, однако, в эту минуту что-то неладное, но так и не могла до конца разрешить охватившего ее волнения.
Понемногу опять все собрались у крыльца. Последним пришел отъезжавший студент, и несколько раньше Алина. Она необычно была возбуждена, а Вульф имел вид томный и вороватый, но очень довольный. Кажется, беглый совет ему Пушкина понят был им на его собственный лад.
Неугомонная Евпраксия хотела «в горелки», но стало темно. Тогда перешли на другое, спокойное: кидали платок па колени с начатым словом, которое поймавший должен был угадать и закончить. Но и в этой тихой игре произошел маленький глупый казус, имевший, однако, последствия.
Отчаявшись па сегодняшний день в Анне, Лев, по обычаю, возился с Евпраксией. Еще на прогулке он ей наболтал между кучею всяких других пустяков, будто в доме у них появилась какая-то необычайная икра, привезенная специально папаше, и он никому ее не дает, и подбивал Евпраксию за ужином сказать: «Ах, как мне хочется черной икры»
— А вы сами скажите! А вот и не скажете!
— Хотите пари? Если я выиграю, я вас поцелую при всех!
— Еще чего захотели… Мизинчик — пожалуй!
И когда началась игра с киданьем платка, Лев заявил, что он все-таки скажет запретное слово, хотя бы в игре. Ольга Сергеевна это услышала. Она оставалась с родителями: ей не было пары, да и гулять она была не большая охотница. Дома как раз был разговор, и решили икры не подавать. В качестве блюстительницы домашнего мира она вмешалась и тут:
— Пожалуйста, Лев, ты не выдумывай. Папа рассердится.
Но на Льва иногда что-то накатывало. Он уже выдумал трюк и заранее радовался. Сделав преувеличенно серьезный вид, он раздельно и громко провозгласил:
— Чер-ная и-кра.
И, оборвав, точно должно быть еще продолжение, кинул платок на колени Евпраксии.
Все громко захохотали, так это было неожиданно, а Сергей Львович, также принимавший участие в этой игре, почувствовав неприятный намек, недовольно сжал губы и сморщил свой узенький нос.
— Это что же такое? — спросил он. — Целая фраза. Как же кончать?
Ольга Сергеевна, всегда очень тихая, громко, сердито сказала:
— Ты просто, Лев, глуп, и я запретила тебе над этим шутить.
Пушкин почувствовал легкий скандальчик и невинно спросил:
— Над чем же над этим?
— Да над икрой! — досадливо и не подумав, пояснила сестра.
— Окончательно не понимаю, — уже вовсе сердито сказал Сергей Львович и встал.
Евпраксия, сидя с платком, томилась от смеха и махала руками:
— Не по закону! Неправда! Как тут кончать?
Тогда Левушка встал и спокойно все разъяснил:
— А очень просто, Зизи. Черная и кра-сная смородина! А вы не сумели докончить, и вы проиграли!
Эффект был большой, и сам Сергей Львович не мог не рассмеяться обычным своим тоненьким смехом.
— Глупо, но остроумно, — издали вымолвил он.
Ужинать гости не захотели и скоро уехали. Ольга ушла к себе, немного подварчивая. Братья остались одни на крыльце. Из комнат до них долетали отдельные фразы.
— Я не знаю, что делать, — говорил Сергей Львович, все более и более раздражаясь. — Это не Лев. Лев — просто ребенок. Я тебе говорю, что это все Александровы штучки. Это его наущенье, дурное влияние. Глупые шутки! При посторонних!
— Ну, Левушка просто сострил, он и сам это может, — вступилась Надежда Осиповна.
— Да, острота не плоха, — подтвердил Сергей Львович, — но в ней был и яд. А Лев не способен на яд. Ты понимаешь ли это: дело не в остроте, а в пропаганде!
— Какой?
— Глумленье над старшими. Непочтенье к родителям. Вот, вот к чему ведет афеизм!
Лев было, слушая, крякнул, но Александр был серьезен.
— Ты слышишь? — спросил он настороженно.
— А… болтовня! Стоит ли обращать внимание!
Но Сергей Львович не унимался:
— В собственном доме… собственные дети… Этот медленный яд афеизма! Ты знаешь, что Ольга перестала креститься перед едой? Ты не заметила этого?
— И я иногда забываю, — спокойно ответила Надежда Осиповна.
— Ты — это дело другое… Так вот. Дело совсем не в политике! Я никогда с ним не говорил о политике; вы знаете, что я не придаю значения политике поэтов, и мой упрек состоит в том, что он недостаточно уважает религию.
Лев почувствовал, что брат его вздрогнул.
— Что с тобой, Александр?
— Это цитата! Я получил письмо от Раевского. И там — слово в слово! Пусти меня… Нет, я должен сейчас же сказать… Он читал мои письма!
Дрожь охватила Пушкина, и в рассеянном свете, шедшем от окон, было явственно видно, как у него разгорались глаза. Лев, проклиная себя и свою остроту, едва его удержал.
— Я не могу здесь стоять. Пойдем тогда в лес. Меня это… душит! — И Пушкин рванул воротник. — Я только подозревал и вот… убедился.
Сейчас Александр мог бы ходить целую ночь; Лев был послабей. С новою силой возникло у Пушкина это стремленье — бежать! Взволнованный Лев обещал все предпринять в этом смысле, как только будет в столице. Он был рад одному: что домашний скандал все-таки не разыгрался и что они вместе строили какие-то планы, — это было отдушиной. Под конец они даже условились и о шифре, которым будут пользоваться в письмах: банкир — о посылке денег за границу, переписка — о доставке писем… Пушкин мечтал явиться к Чаадаеву: тот, выйдя в отставку, давненько уже пребывал за пределами отечества. Надо бы узнать его адрес.
Братья вернулись нескоро, в доме уже было темно. Но и оставшись один в своей комнате, Пушкин долго не мог успокоиться. Сон не приходил к нему, и он не смыкал глаз.
Что ж делать? Бежать? Но он отдавал себе ясный отчет в том, что бежать из России — дело нелегкое и, во всяком случае, нескорое. Но жить так изо дня в день?.. Невозможно! Отец оказался шпионом!
И снова в нем кровь загудела, как густая струна.
В комнате очень прохладно, но Пушкина вдруг затомила жара, духота. Он откинул сперва одеяло, потом простыню, встал и распахнул настежь окно. Ноги и голую грудь охватило дыхание ночи, и понемногу он стал успокаиваться. Да, там, на крыльце, он за себя не ручался, и хорошо, что брат его не пустил. Надо дать адрес для писем на Осипову… Ах, да скорей бы они уезжали!
И когда снова он лег и стал согреваться, мысли его перешли наконец на другое. Он подумал опять о давнем том вечере у Олениных, но уже не Керн была теперь в центре, а снова с особенным мальчишеским удовольствием вспомнил он про осла и про дядю. Это его освежило, и он принялся фантазировать. «Я добавлю еще примечание к первой строке: откуда заимствовал и что это дядя Онегина, а не мой! — чтобы читатель не спутал!»
И так, рикошетом, отвел-таки душу, если не прямо против отца, то все же поблизости. «Обязательно дам примечание!» И, думая, как его точно изобразить на бумаге, наконец-то уснул.
Дольше его не спала только Анна в Тригорском. Но мысли ее были другие…
По-своему тревожную ночь провел и Сергей Львович. Что это, боже мой, за наказание! Кажется, встретил он Александра так бескорыстно и радостно, но каким обернулось мучением возвращение блудного сына в лоно семьи…
Как это, собственно, вышло и с чего началось? Коляска и Рокотов; позже Пещуров…
Да, это было в самый тот день, когда Александр вернулся из Пскова, но заехал сначала к Прасковье Александровне, и без него, еще утром, прискакал верховой с письмом от Пещурова, где тот просил глубокоуважаемого соседа и милостивого государя Сергея Львовича пожаловать срочно к нему по весьма важному делу.
«Так… начинается… — тогда же подумал он и, вздохнув, стал облачаться во фрак. — Конечно, о сыне… об Александре…»
И теперь еще живо припоминал Сергей Львович, как всю дорогу он про себя непрерывно ворчал. Но ведь отчасти и правда имел же к тому он свои основания? Да, Алексей Никитич Пещуров, добрый сосед — это одно, и он всегда рад его повидать, но предводитель, вызывающий дворянина по делу, да еще срочно — это было уже вовсе другое! Пещуров ему, в конце концов, не начальство, хотя бы и предводитель! Да могли бы они посчитаться и по части чинов… Да и помоложе он был, — черт возьми! — этот Пещуров, едва ль не на добрый десяток… Мог бы приехать и сам! И поминутно тогда то руку прикладывал к сердцу, то ладонью поглаживал вдруг занемевший живот: все это были сигналы и спутники душевных волнений.