Александр Лавинцев - Трон и любовь
— Ой-ой! — истерически вскрикнули обе царевны, дрожа от ужаса.
Но, как сильно ни было их волнение, они не могли оторвать взор от ужасного зрелища. Они видели, как палач взял в свои мускулистые руки лом, высоко взметнул им в воздухе и со всего размаха опустил его на локоть Шакловитого. Удар был страшен, все тело истязуемого рванулось вперед, и в это время палач с диким визгом нанес такой же удар по локтю другой руки. Тут он приостановился и стал отдыхать, опершись на лом.
Обе царевны плакали, не в силах удержать слезы, которые сами струились из глаз. Затуманенными глазами смотрели они, как извивалось в ужасных судорогах тело Шакловитого на крестовине, а отдохнувший палач между тем продолжал свое отвратительное дело. Так же с перерывами, более или менее длинными, он перебил плечевые кости, бедра и голени и тогда отошел в сторону. При каждом ударе он дико взвизгивал, и вокруг него громко гоготала толпа, наслаждавшаяся страшными муками человека.
Должно быть, Шакловитый от нестерпимой боли лишился чувств, так как во все время не издал ни звука.
Невыразимое ужасное впечатление производила эта казнь: ни капли крови не было видно, палач наносил свои удары так, что ломал кости, но не разрывал наружные покровы. Когда его жертву отвязали от крестовины, то в руках палачей был уже не человек: перебитые руки и ноги болтались, как плети, но это было еще только начало…
Бесчувственного Шакловитого палачи начали поливать водой; лили ее не жалея и наконец добились того, что страдалец открыл глаза и из его истерзанной груди вырвался тяжкий, надрывистый стон. Палачи только этого и ждали. Они схватили этот полутруп и вскинули его на широкий ободок колеса. Тело перегнулось, как будто в нем совершенно не было костей. Палачи привязали его ремнями, и опять раздался дикий, хриплый вопль старшего ката.
— Пускай сверху вниз! — приказал ему дьяк.
— Э-эх! — выкрикнул палач. — Вот что значит боярин-то: ему и тут везет… Нашего брата ногами вперед пускали!
Под колесо был вбит широкий ряд гвоздей, которые при вращении колеса рвали в клочья тело казнимого. Если пускали колесо так, что голова жертвы первою попадала на эти гвозди, то смерть наступала почти мгновенно; если же колесо пускали в обратную сторону, то казнимый умирал дольше, испытывая невыразимые муки. То, что Шакловитого приказано было колесовать «сверху вниз», было особенной милостью.
Царевны Софья и Марфа видели, как были кончены последние приготовления к колесованию. Они знали, что в эти страшные мгновения несчастный жив и чувствует все, и теперь вместо недавних отчаяния и ужаса уже страшным гневом кипела далеко не побежденная душа могучей царевны Софьи. Она видела, как палачи с возрастающей быстротой завертели ужасное колесо, она слышала дикий вопль, раздавшийся с места казни и заглушивший на мгновение неистовое гоготанье толпы. Теперь Софья уже не плакала, ее глаза горели, как горят глаза дикого зверя, когда пред ним уничтожают дорогое ему существо.
— Мученик, за меня мученик, — шептала она. — Но погодите, проклятые, расплачусь я со всеми вами… горшую устрою вам муку… Не впервой с московского престола русским царям в Польшу бегать… я, братец любезный, то тебе устрою, что само лихолетье светлым праздником покажется, нарышкинец проклятый!
А страшное колесо на площади все вертелось и вертелось, пока истомленные палачи не бросили его. Оно сразу остановилось. Труп Шакловитого застрял на гвоздях. Палачи засуетились около колеса, приподняли его; на нем висела уже почти бесформенная, вся окровавленная, изорванная и истерзанная масса, только отдаленно напоминавшая человека. С Шакловитым было все кончено, наступила очередь других. Страшные люди на роковом помосте уже размахивали плетьми, готовились к новым казням.
XXX
Неукротимая
Царевна Софья закрыла лицо руками и, повинуясь какому-то душевному веленью, опустилась на колени. Когда она встала, то у нее был совершенно спокойный вид.
— Ну, что ж, сестрица милая, — обратилась она к царевне Марфе, — чего еще-то смотреть? Достаточно нас позабавил братец милый. Князь мой Вася — по дороге в Яренск, боярин Леонтий — с ним по пути, а верный слуга мой Федя — в царстве небесном…
— Ха-ха-ха! — раздался сзади женщин глухой, грубый голос.
Софья и Марфа быстро обернулись. За дверями покоя стоял тот, кого они в эти мгновения ненавидели более всего на свете, — их младший брат, царь Петр. Он еще до казни стрелецкого вождя прискакал из Кукуй-слободы в Москву.
На нем было немецкое платье, и никто из московских людей не угадал в нем царя. Во время казни Шакловитого Петр был в соседнем покое и теперь не мог отказать себе в удовольствии доконать вконец побежденную сестру.
— Вот, сестрица любезная, — проговорил он, делая шаг вперед, — добивалась ты меня видеть, вот мы и свиделись. Только коротки будут наши разговоры, хоть и давно мы с тобой не виделись. А наговорились-то мы друг о друге и в разлуке досыта… Что же, хочешь, я скажу тебе последнее мое слово?
— Говори, ворог, нарышкинское отродье! — звучным голосом, полным ненависти, произнесла царевна. — Ну, что же? Я слушаю, что ты мне скажешь?
— Да то, сестрица любезная, — сдерживая себя, довольно спокойно ответил ей брат. — Видела ты это? — указал он на окно, выходившее на площадь. — Так это только для твоего любованья устроено. Знаешь что? Ведь я Федьки Шакловитого не казнил бы, а так разве малость постегал бы его да послал бы ненадолго туда, где твой Васька Голицын соболей ловить собрался. Да, верно это, умен Федька был! Ведь ведомо мне, как он турецкое посольство справил. И верным рабом он был своему господину, а такие-то мне и нужны. Так не казнить их я должен был, а жаловать… Только вот его беда в чем: ты, сестрица любезная, свой дух неукротимый вдохнула в него, злобу не против меня, а против всего нашего царства посеяла. Ты — баба, про тебя и законы не писаны, а он, неукротимый, тобою в мужском образе был. Ха-ха-ха! Оборотень! Баба мужиком перекинулась! Так не Федьку Шакловитого я казнил, а тебя, самодержица. Ты там на площади издохла…
— Ну нет! — страшно рассмеялась Софья. — Жива я еще. Жива!
— Ты-то? — презрительно ответил ей брат. — Жива? Не смеши, царевна! Ты думаешь, я тебе дам в Краков убежать и новое лихолетье устроить? Нет, перестань!.. Недаром Бог меня вместе с братом Иваном царем поставил. Что, Софьюшка, побледнела? Ты думала, что мне неведомы твои замыслы? Ан, я все знаю. Не все такие слуги у тебя, как Шакловитый. Он без стона пытку выдержал, а есть и такие, у которых дыба языки развязывает. Знаю я, все знаю… Царской дочери я на лобное место не пошлю, ведь одна в нас кровь, ну а в монастырь ты у меня отправишься, а ведь это — то же, что могила.
— Изверг, ворог! — закричала молчавшая дотоле царевна Марфа. — Плюну я сейчас тебе в бесстыжие бельмы твои! Сестру мучаешь, так и меня не щади, одна у нас кровь и отцова, и материна, царская, а ты — нарышкинец.
— Что, Марфуша? — окинул ее огненным взором брат. — Или и ты в монастырь захотела?
— Ну что ж, сажай, коли так! — завизжала неукротимая царевна. — Я тебя, антихрист, пред престолом Господним проклинать буду.
Петр только засмеялся в ответ на эти крики, но его смех не был уверен: он не ожидал, что сестра Марфа так ретиво примет сторону побежденной Софьи.
— У, змея! — крикнул он и быстро вышел, сильно хлопнув дверью.
Марфа, рыдая, бросилась на шею сестре.
— В монастырь нас запрячут! — заголосила она. — Вот каков конец уготовал нам Господь!
Софья была спокойна, и ее лицо как будто просветлело.
— Не конец это еще, Марфуша, — медленно произнесла она. — Ой, не конец, а разве начало мести моей. Жизнь нам оставлена, жизнь. Но, братец любезный, не знаешь ты меня. Выдал тебе подлый Иуда, что мною задумано; не удастся мне к польскому королю уйти, так я тебе и здесь в монастыре то же самое устрою… А ты, Марфуша, не плачь: и в монастыре люди живут.
XXXI
После кровавой вспышки
Быстро успокоилась Москва после страшных событий. Вихрь налетел нежданный, сломал, разметал смуту, утихомирился. Москва, Россия жаждали покоя, и московский народ был уверен, что только законный царь-венценосец, помазанник Божий, может дать ей это спокойствие.
Казней больше не было, хотя оставался на очереди один из главных смутьянов, ближайший пособник Шакловитого, старец Сильвестр Морозов. Стрешнев еще не принимался за него, приберегая его, может быть, на будущее, а может быть, царь Петр не захотел запугивать кровавыми зрелищами изменчивый и ненадежный свой народец. Пускай пока ликует, тишине радуется.
Посветлели лица кукуевцев. Не швыряли они шапки вверх у кровавого помоста, не орали — благонравно тянули свое пиво, значительно переглядывались: о-о, немцы — умный народ! Не будь их, кто знает, что было бы. Не займи Гордон в Москве караулы своими алебардистами и мушкетерами, сколько стрельцов и народа перешло бы на сторону Петра? Не замани Аннушка молодого царя в свои сети — как бы повернулось дело? А теперь он намертво прикован к ней. Если прежде он появлялся здесь украдкою, то теперь бывает в Кукуевской слободе совершенно открыто и, не скрываясь, носит полюбившееся ему немецкое платье. Умен пастор, умна Аннушка!